Архив за день: 26.02.2015
Храм Покрова Пресвятой Богородицы с.Оса
26.02.2015
Храм Покрова Пресвятой Богородицы с.Оса
26.02.2015
Храм Покрова Пресвятой Богородицы с.Оса
26.02.2015
Храм Покрова Пресвятой Богородицы с.Оса
26.02.2015
Паломничество в Свято-Троицкий Селенгинский мужской монастырь
Протоиерей Александр Авдюгин, «Отец Стефан».
Комментарии (0)
Отец Стефан молод. И еще он целибат. Есть такой ранг в православном священстве. Отказался связывать себя узами брака, монахом же стать или силы не хватило, или оставил на «потом», но как бы там ни было, время употребляемое белым священством на заботу о семействе у отца Стефана было резервным.
Именно поэтому Его Высокопреосвященством был издан указ, где под начало иерея Стефана были приписаны три прихода на севере епархии. Одновременно. С формулировкой: «настоятель храмов».
Северная часть митрополичьей вотчины, отвечает понятию «север», так как мало заселена, бедна и последними годами разорена. Сюда на исправление и вразумление всех нерадивых клириков ссылают из богатых, промышленных, южных городов.
Отец Стефан нерадивым не был. Он был энергичным. Всё успевал. Служить, как положено и когда положено, требы исполнять чином приемлемым, воскресную школу вести и книжки читать.
Длинная священническая косичка и развевающиеся фалды рясы отца Стефана постоянно присутствует везде на приходе, столь стремительны его движения, быстра речь и энергичны действия. По ступеням он взлетает, возгласы возносит звонко и громко, молебны и панихиды может пропеть сам, потому что клирос не всегда в состоянии исполнить ирмоса и тропари распевом казачьей походной песни, то есть гласом, отвечающим сущности молодого батюшки.
Настоятели храмов, куда причисляли указом иерея Стефана, через два три месяца его служения, отправлялись в епархию с просьбой вернуть своему приходу тишину и спокойствие, напрочь утерянных, при энергичном и неугомонном клирике.
Получив настоятельское назначение, отец Стефан сложил в два алюминиевых ящика, которые он называл просто — «груз 200», всё свое нехитрое имущество и пошел в областное управление сельского хозяйства. За 10 минут он доказал ответственному чиновнику отвечающего за район будущего служения, что тот, хоть и не носит крестик на шее и держит в кабинете «похабный» календарь, должен все же обязательно предоставить ему транспорт, для переезда к месту назначения. Машину чиновник тут же нашел и сам помог ее загрузить, а по благополучном отбытии просителя, долго не мог понять почему он это делал. Также не поддавался определению факт нахождения в урне порванного красочного настенного ежемесячника с «Мисс Украиной 2004».
Три храма, попечение о которых были теперь возложены на молодого настоятеля, располагались друг от друга в паре десятке километров. Один из них, центральный, в бывшем здании районной ветеринарной лечебницы, закрытой по ненадобности по причине отсутствия пациентов. Второй, в типовой церкви XIX века, сложенной из красного кирпича царских лет производства и поэтому, сохранившийся, так как разбить кладку прадедов невозможно даже взрывчаткой. Этот храм был красив, солиден, намолен и историчен, но на нем не было крыши, а на оставшихся перекрытиях, над алтарем, росли кусты акации. Третий приход отца Стефана предстал пред ним в крайне живописном виде. На берегу большого пруда («ставка», по-местному), сплошь заполненного крякающей и гогочущей птицей, обитающей на частной, недавно построенной птицефабрике, были аккуратно сложены полторы сотни железобетонных блоков, и стоял, вбитый в землю деревянный крест. На кресте белой краской выведено «Борисоглебская церковь».
Обозрев владения, отец Стефан разместился в двухкомнатной квартирке, вернее в бывшей приемной ветеринарной лечебницы, переоборудованной под жилье, и пол часа колотил в подвешенные пустые газовые баллоны, несущих послушание колоколов. Народу пришло достаточно, хотя половина из них просто из любопытства: посмотреть на нового попа и остановить долгий трезвон, нарушающий тихое, размеренное течение жизни районного п.г.т, что расшифровывается, как «поселок городского типа».
Отец Стефан представился и звонким голосом, очень подробно рассказал, что значит православный приход в жизни каждого жителя поселка городского типа. Посетовав на внутрихрамовую бедность и внешнецерковную убогость данного центра духовности, батюшка взял на себя обязательство быстро привести все в достойный, благообразный и эстетически цельный вид. Прихожане уже ожидали требования на пожертвование и приготовили каждый от 25 копеек до гривны, что в итоге бы составило цену одного обеда в местном кафе, но новый духовный пастырь этих слов не сказал и ничего не попросил. Закончил он свою проповедь-обращение очень четким заявлением: «Завтра я, староста и псаломщица начинаем обход всех домов поселка. Подряд дом за домом, улица за улицей. Крестим, кто не крещен, служим молебны, освящаем жилье, подворья, огороды и худобу. Пропускать никого не будем. Плату за эту, необходимую каждому службу, взимать будем по честному, то есть по христиански, так как написано в святой Библии: «Получающие священство…. имеют заповедь — брать по закону десятину с народа, то есть со своих братьев». Со мной вместе будет ходить ваш дорогой участковый, представитель районной власти и пожарник, что бы все делалось правильно по закону светскому и благопристойно по правилам церковным.
Народ не понял, невольно сжался и в этом внимании было начало уважения, как, впрочем, и раздражения. Списали на молодость, пафосность и неопытность молодого да быстрого попа, но оказались неправы.
В тот же день отец Стефан был у главы поселковой администрации и четко доказал последнему что своего избирателя надо знать в лицо и проникнуться заботой о проблемах каждого в преддверии предстоящих очередных выборов. Союз же власти и церкви, даст нынешнему голове громадное увеличение электората, а присутствие его лично или ближайшего заместителя на поголовной миссии освящения и воцерковления, выбросит его конкурентов, местную оппозицию и недоброжелателей на свалку политической истории поселка городского типа. Надо сказать, что такого местный голова придумать не смог бы, поэтому заверения во всемерной поддержке благого начинания отец Стефан получил конкретные, радостные и обязательные.
С милицией и пожарниками было проще. Настоятель храмов, посочувствовав не очень хорошей статистике правонарушений, преступлений и противопожарной безопасности, напомнил руководителям этих подразделений, что во главе угла их деятельности должна быть профилактика. Лучшего же времени и способа определить пожаростойкость и потенциальную опасность нарушения общественного спокойствия, чем начинающиеся завтра мероприятие вряд ли когда определиться. Тем более, что кроме священника с ними будет и местный голова. Милиция же вообще воспрянула духом, предвкушая изобилие самогонных аппаратов и конкретных улик повального местного увлечения, то бишь растягивания по домам государственного добра и прочей личной, но чужой, собственности.
Вечером отец Стефан добрался до птицефабрики. Директор был на месте. По-другому и быть не могло, т.к. фабрика была его личной, да и этническое происхождение Гусарского Бориса Соломоновича не вызывало сомнений, что накладывало на его педантичность, работоспособность и предприимчивость особые черты, не присущие представителям местного национального происхождения. Директор Гусарский поставил свое еврейство столь четко и определенно, что никаких особых ассоциаций оно не вызывало, а почти сотня птичниц, работающих на фабрике, носило его на руках за постоянную и регулярно оплачиваемую работу.
Зайдя в кабинет отец Стефан, хоть и молод был, но понял, что здесь он пришел к тому, кто может всё если ему это нужно и выгодно.
Доказать, что работницы директора Гусарского будут производительней и, главное, честнее в своей нелегкой работе, если рядом будет стоять церковь он смог без труда одним лишь возгласом:
— Борис Соломонович, вы же прекрасно знаете, как кристально чисты и трудолюбивы ортодоксальные евреи, а во мне вы видите консервативного ортодокса.
Когда же, расписав все преимущества православных работников над безбожниками, отец Стефан, сообщил ошарашенному директору, что помощь в строительстве храма скостит часть его непомерных налогов, вопрос был решен. Окончательно.
***
Через полгода отец Стефан сидел в приемной епархиального секретаря с прошением. Он требовал выделить на его приход двух священников. Ведь не может же он служить литургию в трех храмах одновременно….
ИСТОРИЯ ЦЕРКОВНО-СЛАВЯНСКОГО ЯЗЫКА НА РУСИ
История церковнославянского языка на Руси
С принятием христианства на Руси начинает использоваться церковнославянский язык. Очень рано (уже в X—XI вв) он становится книжно-литературным языком восточных славян, при этом в Киевской Руси он складывается в результате усвоения старославянских традиций в древнерусских условиях.
Это был обработанный с точки зрения нормы, особым образом кодифицированный, полифункциональный, стилистически дифференцированный язык культа и культуры, противопоставленный языку бытового общения и языку восточнославянской деловой письменности. Этому обстоятельству способствовало прежде
всего то, что старославянский язык являлся языком переводов с литературно развитого греческого. Отыскивая и находя в славянских языках эквиваленты греческих слов, форм, конструкций, терминов, славянские переводчики уже в древнейших памятниках создали язык, богатый лексически, с развитым синтаксисом, хорошо обработанный филологически, стилистически дифференцированный, реализованный в произведениях разных жанров.
Таким образом, в силу специфики создания старославянский (а затем и церковнославянский) унаследовал все достижения греческого языка. Кроме того, при том, что главной целью солунских
братьев было создание языка богослужебных книг, способных служить просвещению славян, «дабы отверзлись уши глухих, дабы услышали слова книжные и ясна стала речь косноязычных», объективно ими были созданы образцы жанров, которые начали активно разрабатываться в разных славянских культурах и литературах: Евангелия открыли жанр жития и притчи; Отеческие книги (проповеди и слова) дали начало оригинальной славянской проповеднической литературе; Номоканон и Закон судный людем в какой-то степени определили направление развития юридической письменности; Псалтырь положила начало древней
религиозной поэзии; в Деяниях апостолов открылся своеобразный вид исторической хроники; в Посланиях апостолов получил отправную точку в своем развитии жанр послания.
Особенностью церковнославянского языка в России по сравнению с латинским на Западе, выполнявшим ту же функцию, было то, что для славян он был близкородственным, а поэтому обладал способностью адаптироваться к инославянским условиям и воспринимался как кодифицированный, нормированный, литературный вариант родного языка.
Церковнославянский язык стал прежде всего языком беседы с Богом, языком богослужения, богослужебных книг. И в этом своем качестве на Руси он пережил долгую тысячелетнюю историю и в основных своих чертах сохраняется и в сегодня издаваемой литературе, обслуживающей потребности православного богослужения.
Церковнославянский язык был также языком науки, на котором излагались представления о мире, человеке, истории. Большой популярностью пользовалась на Руси богословская литература-переводы сочинений римских и византийских богословов, сборники житий святых — Прологи и Четьи-Минеи, апокрифы, предания, не включенные в каноническую Библию, но, судя по количеству списков, достаточно широко известные читающей Руси. Они также пришли к русскому читателю и слушателю на церковнославянском языке.
Примерно в XI в. возникает оригинальная (непереводная) древнерусская литература. В ней разрабатываются жанры, как пришедшие вместе с христианской литературой, так и родившиеся на восточнославянской почве (нет, например, среди переводных произведений точного соответствия жанру русских летописей), и все они писаны по-церковнославянски, поскольку пришедший с христианской литературой язык становится языком высокой русской книжности, обладает высоким авторитетом и несомненным престижем и втягивает в сферу своего влияния нарождающуюся новую культуру.
К древнейшим церковнославянским текстам относятся памятники, созданные в Киевской Руси русскими по рождению авторами. Это произведения церковно-политического красноречия: “Слова” Илариона, Луки Жидяты, Кирилла Туровского, Климента Смолятича и других, нередко безымянных авторов. Это произведения житийные: . “Житие Феодосия”, “Патерик Киево-Печерский”, “Сказание и Чтение о Борисе и Глебе”, сюда же примыкает и каноническая церковно-юридическая письменность: “Правила”, “Уставы” и т. д. Очевидно, к этой же группе могут быть отнесены и произведения литургического и гимнографического жанра, например разного рода молитвы и службы (Борису и Глебу, празднику Покрова и т. п.), созданные на Руси в древнейшую пору. Практически язык этого рода памятников почти не отличается от того, который представлен в произведениях переводных, южно- или западнославянского происхождения, копировавшихся на Руси русскими писцами. В обеих группах памятников мы обнаруживаем те общие черты смешения речевых элементов, которые присущи старославянскому языку русского извода.
К текстам, в которых выделяется собственно русский письменный язык того времени, причисляются все без исключения произведения делового или юридического содержания, независимо от использования при их составлении того или иного писчего материала. К данной группе мы отнесем и “Русскую правду”, и тексты древнейших договоров, и многочисленные грамоты, как пергаменные, так и списки с них на бумаге, сделанные позднее, и, наконец, в эту же группу мы включаем и грамоты на бересте, за исключением тех из них, которые можно было бы назвать образцами “малограмотных написаний”.
К памятникам собственно литературной стилистической разновидности древнерусского языка относятся такие произведения светского содержания, как летописи, хотя приходится учитывать разнохарактерность их состава и возможность иностильных вкраплений в их текст. С одной стороны, это отступления церковнокнижного содержания и стиля, как, например, известное “Поучение о казнях божиих” в составе “Повести временных лет” под 1093 г. или житийные повести о постриженниках Печерского монастыря в том же памятнике. С другой стороны, это документальные внесения в текст, как, например, список с договоров между древнейшими киевскими князьями и византийским правительством под 907, 912, 945, 971 гг. и др. Кроме летописей, к группе собственно литературных памятников мы относим произведения Владимира Мономаха (с теми же оговорками, что и относительно летописей) и такие произведения, как “Слово о полку Игореве” или “Моление Даниила Заточника”. Сюда же примыкают и произведения жанра “Хожений”, начиная с “Хожения Игумена Даниила” и др.
Церковнославянский язык оказывается языком переводов, осуществляемых на Руси. Летописи рассказывают о распространении книжности и образования у восточных славян. После принятия христианства князь Владимир «послал собирать у лучших людей детей и отдавать их в учение книжное» (X в.), а в 1037 г. Ярослав «заложил город большой и собрал книгописцев множество, которые переводили с греческого на славянский язык. И написали они много книг, по которым верующие люди учатся и наслаждаются учением Божественным. Отец ведь его Владимир землю вспахал и размягчил, то есть крещением просветил, а мы пожинаем, получая учение книжное».
Д.С.Лихачев считает, что в этой переводческой школе при храме Софии в Киеве работали те самые русские из детей «нарочитой чади» (лучших людей), которых Владимир приказал набирать для обучения. Научное исследование памятников древнерусской литературы открывает все большее количество переводов, которые были сделаны в XI в. с греческого на русский, и при этом — русскими переводчиками.
К их числу относятся памятники древнерусской переводной литературы, заведомо или с большой долей вероятности переведенные на Руси, в особенности произведения светского характера, такие как “Александрия”, “История Иудейской войны” Иосифа Флавия, “Повесть об Акире”, “Девгеньево деяние”, Хроника Георгия Амартола, Христианская топография Козьмы Индикоплова и многие другие.
Эти переводные памятники предоставляют особенно широкий простор для историко-стилистических наблюдений и по их относительно большому объему в сравнении с литературой оригинальной, и по разнообразию содержания и интонационной окраски.
Церковнославянский язык становится также языком переводной деловой и юридической письменности — языком Закона судного людем, Мерила праведного, Устава Студийского, договоров русских князей с греками, сохранившихся в тексте летописи.
Таким образом, церковнославянский язык обладал таким важным свойством литературного языка, как полифункциональность, и обслуживал разные потребности культурной жизни восточных славян.
Церковнославянскому языку присуща и такая особенность литературного языка, как стилистическая дифференциация: в текстах разных жанров, в произведениях сакрального и мирского содержания он выступал в двух своих вариантах — более и менее строгом. А. М. Селищев писал о том, что элементы разговорного русского языка при переписывании и создании новых произведений проникали в той или иной мере в язык рукописей, выполнявшихся русскими писцами. Влияние русского языка, родного
языка писцов, неодинаково отражалось в древнерусских произведениях: наличие элементов восточнославянского языка в языке рукописей зависело от степени грамотности и начитанности писца, а также от того, была ли рукопись копией со старославянского оригинала или представляла собой оригинальное произведение русского книжного человека: в списках со старославянских оригиналов элементы древнерусского языка отражались слабее, чем в оригинальных произведениях. Степень использования черт родного языка зависела и от содержания произведения: в церковно-богослужебных текстах, в торжественных словах, проповедях элементы книжного, старославянского, языка строго соблюдались русскими книжными людьми, в произведениях же, ближе стоявших к общественно-бытовой жизни, в летописях и в особенности в деловых документах более значительными были элементы бытовой русской речи.
Исследования последних лет показали, что можно констатировать существование двух вариантов нормы церковнославянского языка, реализовавшихся в памятниках разных жанров, — строгой и сниженной нормы. Первая характеризуется последовательным отталкиванием от восточнославянских элементов, а вторая до-
пускает достаточно широкое проникновение черт древнерусского (восточнославянского) языка, которые оказываются не случайными элементами, а существуют в языке в качестве допустимых вариантов, равноправных церковнославянизмам. Интересно отметить, что в языке памятников переводной деловой письменности реализуется строгая норма церковнославянского языка независимо от содержания документа или характера свода законов, тогда как восточнославянская деловая письменность писана по-русски[1].
Новый этап в развитии русского общенародного и литературно-письменного языка начинается со второй половины XIV в. и связан с формированием централизованного государства вокруг Москвы. Феодальная раздробленность сменяется новым объединением восточнославянских земель на северо-востоке. Это объединение явилось причиной образования великорусской народности, в состав которой постепенно вливаются все носители русского языка, находившиеся под властью татаро-монголов. Параллельно в XIII—XV вв. те части восточнославянского населения, которым удалось избежать татаро-монгольского завоевания (на западе), входят в состав литовско-русского княжества, на территории которого образуется западно-русская народность, вскоре распавшаяся на белорусскую (под властью Литвы) и украинскую (под властью Польши) народности. Таким образом, сначала феодальная раздробленность, а затем татаро-монгольское завоевание и захват западнорусских земель Литвой и Польшей становятся причиной разделения когда-то единой древнерусской (восточнославянской) народности на три восточнославянских: великорусскую, белорусскую и украинскую. Общность исторической судьбы трех братских народностей обусловила самую тесную близость между всеми тремя языками восточнославянских народов и вместе с тем обеспечила их независимое, самостоятельное развитие.
Письменный литературный язык всех восточнославянских ветвей в XIV—XV вв. продолжает развиваться на той же общей основе древнерусского языка и до XVII в. остается единым, распадаясь лишь на зональные варианты.
Обратимся к более подробному анализу языка ранней московской письменности. Наряду с духовными грамотами первых московских князей, Ивана Калиты, его сыновей — Симеона Ивановича Гордого и Ивана Ивановича, и его внука Дмитрия Донского, к памятникам ранней письменности относится и вышеназванная запись на “Сийском евангелии”, датируемая 1340 г. В записи сообщается, что церковная книга евангелие-апракос была переписана “в градЬ МосквЬ на Двину… повелением” великого князя Ивана, что показывает значение Москвы как общерусского центра, снабжавшего церковными книгами даже далекий Север. Наряду с этим запись содержит восторженную характеристику деятельности московского князя, представляющую собою своеобразное литературное произведение,—“Похвалу Ивану Калите”. Она содержится на л. 216 рукописи с обеих его сторон, занимая по два столбца, и представляет собою редчайший случай сохранения до наших дней древнерусского литературного памятника в автографе. Это особенно ценно для истории литературного языка, ибо анализ памятника не требует предварительного текстологического исследования. Дьяки Мелентий и Прокоша проявили себя как опытные авторы, незаурядные знатоки различных языков и литературно-традиционных текстов. Например, встречается еврейское словосочетание сего upyк, которое, видимо, следует читать, как сено аруко, т. е. обозначение талмудического календарного термина “долгий год”, когда, согласно еврейскому календарю, вставляется дополнительный месяц, “второй адар”, с целью выровнять отставание лунного года от солнечного (а, 4), еврейское название месяца нисана (а, 7); римское обозначение
даты: “в Е_. и. каландъ м(с_)ца марта” (а, 5—6). Анализ календарных данных записи позволяет датировать ее с полной точностью: она составлена 25 февраля 1340 г.
В тексте записи богато представлен цитатный фонд. Появление в русской земле (“в земли апустЬвшии”) праведного князя, творящего суд “не по мзде”, якобы предвозвещено библейским пророком Иезекиилем. В ветхозаветной книге, надписанной именем названного пророка и хорошо знакомой древнерусским читателям в древнеславянском тексте “Толковых пророков”, древнейший список которых был переписан в Новгороде еще в 1047 г. попом Упирем, мы не находим в точности тех слов, которые мы читаем в записи (а, 13—18). Вероятно, писцы цитировали свой источник не дословно, ибо все же в нем обнаружено немало мест, сходных с записью по смыслу и по стилю.
Далее читается точная и пространная цитата из известного памятника древнерусской литературы Киевского периода—“Слова о Законе и Благодати” (а, 22—б, 1). Словами названного литературного источника писцы сравнивают деятельность Ивана Калиты как просветителя Москвы с его предшественниками — апостолами, просветителями древнего Рима, Азии, Индии и Иераполя. Данное место “Слова о Законе и Благодати” многократно цитировалось русскими и южнославянскими авторами в XIII—XV вв. Цитата в названной записи наиболее верно передает источник. В свою очередь в произведениях позднейшей московской письменности этот же текст цитируется не по источнику, а по записи на “Сийском евангелии”. Таким образом, запись может рассматриваться в качестве своеобразного фокуса, преломившего в себе луч предшествующей эпохи и передавший его отблеск будущему.
Однако авторы “Похвалы…” не удовлетворились одной лишь цитатой из памятника XI в. Традицию, идущую от Илариона Киевского, они смело объединяют с иными традиционными линиями, восходящими к “Повести временных лет” и к преданиям, жившим в роде князей из потомства Владимира Мономаха. Такова реминисценция легенды о посещении Русской земли апостолом Андреем Первозванным (б, 1—3). Далее Иван Калита сопоставляется с императором Константином, основателем Царьграда (б, 9—10), с византийским императором, законодателем Иустинианом (б, 25), с известным византийским монархом Мануилом Комнином (в, 16—22).
Все отмеченное доказывает хорошую осведомленность авторов записи в древней славяно-русской переводной литературе. Им, несомненно, известны и переводные византийские хроники (Георгия Амартола, Иоанна Малалы, Никифора, Манассии), где говорится о названных деятелях мировой истории. Проявили Мелентий и Прокоша свое знание и такого переводного произведения, как “Сказание об Индийском царстве”, где император Мануил выступает совопросником легендарного “царя и попа Иоанна”, благочестивого владетеля Индийской земли. Эта повесть сербского происхождения пришла на Русь не позднее начала XIII в. и отразилась в “Слове о погибели Рускыя земли”, в котором говорится о страхе императора Мануила перед предком князя Ивана — Владимиром Мономахом. Есть основание полагать, что авторы записи опирались не только на переводную книжность, но и на устные легенды, в которых имя царя Мануила переплеталось с именами русских князей Владимира Мономаха и Андрея Боголюбского.
Если в отношении литературной начитанности Мелентий и Прокоша показали себя последователями и продолжателями стилистических традиций Киевской Руси, то отдельные наблюдения над языком записи позволяют усмотреть в нем явления, характерные для последующего периода в развитии московской письменности XIV—XVI вв. Например: аканье в начале слова апустЬвшии (а, 14), а также написание князь великои (б, 16) с флексией -ой вм. -ый, что тоже приближает наш памятник к московскому говору последующего времени.
Обращает на себя внимание в записи следование писцов в отдельных случаях нормам среднеболгарского правописания. Это касается передачи букв я и iA через букву Ь. Отметим, например, бжественаЬ писания (б. 20), любА и оудержаЬ (деепричастие—в, 20—21), поминаЬ (то же—г. 8). Подобные языковые черты принято считать проявлением второго южнославянского влияния на русскую письменность, возникшего, однако, позднее, с конца XIV в.
Отметим еще своеобразный грамматический оборот с паратактическим соединением существительных: повелениемъ рабомъ бимъ (а, 10). Подобные паратактические сочетания обычны для языка русской письменности и устного творчества, начиная с XV в.
Наконец, своеобразие синтаксического строя в “Похвале…” характеризуется нагромождением независимых причастных оборотов и оборотов дательного самостоятельного, не связанных по смыслу с подлежащим (например, в, 1—15). Подобные же явления синтаксической стилистики станут нередкими в памятниках XV—XVI вв., в особенности в панегирической житийной литературе.
Итак, анализ языка наиболее раннего памятника московской литературы позволяет сделать два основных вывода: эта литература неразрывно связана со стилистическими традициями киевской эпохи, она рано вырабатывает в себе стилистические черты, характерные для ее позднейшего развития в XV— XVI вв.
Формирование централизованного государства вокруг Москвы кладет конец ранее существовавшим изолированным многочисленным удельным княжениям. Это политическое и экономическое объединение разрозненных прежде русских земель неизбежно повлекло за собою развитие и обогащение разнообразных форм деловой переписки.
Если в период феодальной раздробленности удельный князь, владения которого иногда не простирались далее одного населенного пункта или течения какой-либо захолустной речушки, мог ежедневно видеться со всеми своими подданными и устно передавать им необходимые распоряжения, то теперь, когда владения Московского государства стали простираться от берегов Балтики до впадения Оки в Волгу и от Ледовитого океана до верховий Дона и Днепра, для управления столь обширной территорией стала необходима упорядоченная переписка. А это потребовало привлечения большого числа людей, для которых грамотность и составление деловых бумаг стали их профессией.
В первые десятилетия существования Московского княжества с обязанностями писцов продолжали справляться служители церкви — дьяконы, дьяки и их помощники — подьяки. Так, под Духовной грамотой Ивана Калиты читаем подпись: “а грамоту псалъ дьякъ князя великого Кострома”. Дьяками по сану были авторы “Похвалы…” Мелентий и Прокоша. Однако уже скоро письменное дело перестало быть привилегией духовенства и писцы стали вербоваться из светских людей. Но в силу инерции языка термин, которым обозначали себя эти светские по происхождению и образу жизни чиновники Московского государства, сохранился. Словами дьяк, подьячий продолжали называть писцов великокняжеских и местных канцелярий, получивших вскоре наименование приказов. Дела в этих учреждениях вершились приказными дьяками, выработавшими особый “приказный слог”, близкий к разговорной речи простого народа, но хранивший в своем составе и отдельные традиционные формулы и обороты.
Неотъемлемой принадлежностью приказного слога стали такие слова и выражения, как челобитная, бить челом (просить о чем-либо). Стало общепринятым, чтобы проситель в начале челобитной перечислял все многочисленные титулы и звания высокопоставленного лица, к которому он адресовал просьбу, и обязательно называл полное имя и отчество этого лица. Наоборот, о себе самом проситель должен был неизменно писать лишь в уничижительной форме, не прибавляя к своему имени отчества и добавляя к нему такие обозначения действительной или мнимой зависимости, как раб, рабишко, холоп.
В указанный исторический период особенное распространение получает слово грамота в значении деловая бумага, документ (хотя это слово, заимствованное в начальный период славянской письменности из греческого языка, и раньше имело такое значение). Появляются сложные термины, в которых существительное определяется прилагательными: грамота душевная, духовная (завещание), грамота договорная, грамота складная, грамота приписная, грамота отводная (устанавливавшая границы земельных пожалований) и т. д. Не ограничиваясь жанром грамот, деловая письменность развивает такие формы, как записи судебные, записи расспросные.
К XV—XVI вв. относится составление новых сводов судебных постановлений, например, “Судебник” Ивана III (1497г.), “Псковская судная грамота” (1462—1476 гг.), в которых, опираясь на статьи “Русской правды”, фиксировалось дальнейшее развитие правовых норм. В деловой письменности появляются термины, отражающие новые социальные отношения (брат молодший, брат старейший, дети боярские), новые денежные отношения, сложившиеся в московский период (кабала, деньги и т. д.). Производными терминами можем признать такие, как люди деловые, люди кабальные и т. д. Развитие обильной социальной терминологии, вызванное к жизни усложнением общественно-экономических отношений, связано с непосредственным воздействием на литературно-письменный язык народно-разговорной речевой стихии.
Б. А. Ларин, рассматривая вопрос о том, насколько можно считать язык деловых памятников XV—XVII вв. непосредственным отражением разговорного языка той эпохи, пришел к отрицательному выводу. По его мнению, полностью разделяемому и нами, несмотря на относительно большую близость языка памятников этого типа к разговорной речи, даже такие из них, как расспросные речи, испытали на себе непрерывное и мощное воздействие письменной орфографической традиции, ведущей свое начало еще от древнеславянской письменности Х—XI вв. Свободным от подобного традиционного воздействия не мог быть ни один письменный источник Древней Руси во все периоды исторического развития.
Обогащение и увеличение числа форм деловой письменности косвенно влияло на все жанры письменной речи и в конечном счете способствовало общему поступательному развитию литературно-письменного языка Московской Руси. Те же писцы, дьяки и подьячие в свободное от работы в приказах время брались за переписывание книг, не только летописей, но и богословско-литургических, при этом они непроизвольно вносили в тексты навыки, полученные ими при составлении деловых документов, что приводило ко все возрастающей пестроте литературно-письменного языка.
Этот язык, с одной стороны, все более и более проникался речевыми чертами деловой письменности, приближавшейся к разговорному языку народа, с другой—подвергался искусственной архаизации под воздействием второго южнославянского влияния.
Здесь следует подробнее сказать именно о языковой стороне этого весьма широкого по своим социальным причинам и последствиям историко-культурного процесса, поскольку другие его стороны раскрыты в имеющейся научной литературе более обстоятельно.
Первым обратил внимание на лингвистический аспект проблемы второго южнославянского влияния акад. А. И. Соболевский в монографии “Переводная литература Московской Руси” (М., 1903). Затем этими вопросами занимался акад. М. Н. Сперанский. В советский период им были посвящены работы Д. С. Лихачева.» Разработке проблемы уделяют внимание также югославские и болгарские исследователи.
Теперь уже может считаться общепризнанным, что процесс, обычно обозначаемый как второе южнославянское влияние на русский язык и русскую литературу, тесно связан с идеологическими движениями эпохи, с возрастающими и крепнущими отношениями тогдашней Московской Руси с Византией и южнославянским культурным миром. Этот процесс должен рассматриваться как одна из ступеней в общей истории русско-славянских культурных связей.
Прежде всего следует заметить, что второе южнославянское влияние на Русь должно быть сопоставлено с первым влиянием и вместе с тем противопоставлено ему. Первым южнославянским влиянием следует признать воздействие южнославянской культуры на восточнославянскую, имевшее место при самом начале восточнославянской письменности, в Х— XI вв., когда на Русь из Болгарии пришла древнеславянская церковная книга.
Само образование древнерусского литературно-письменного языка обязано воздействию древней южнославянской письменности на разговорную речь восточного славянства. Однако к концу XIV в. это воздействие постепенно сходит на нет, и письменные памятники того времени вполне ассимилировали древнеславянскую письменную стихию народно-разговорной восточнославянской речи.
В годы расцвета древнерусского Киевского государства южнославянские страны, в частности Болгария, подверглись разгрому и порабощению Византийской империей. С особенной силой византийцы преследовали и уничтожали в это время все следы древней славянской письменности на Болгарской земле. Поэтому в XII—начале XIII в. культурное воздействие одной ветви славян на другую шло в направлении из Киевской Руси на Балканы. Этим объясняется проникновение многих произведений древнерусской письменности к болгарам и сербам именно в данную эпоху. Как отмечал М. Н. Сперанский, не только такие памятники литературы Киевской Руси, как “Слово о Законе и Благодати” или “Житие Бориса и Глеба”, но и переводные произведения — “История Иудейской Войны” или “Повесть об Акире Премудром” — в названный риод приходят из Киевской Руси к болгарам и сербам, использовавшим культурную помощь Руси при своем освобождении от византийской зависимости в начале XIII в.
В середине XIII в. положение снова изменяется. Русская земля переживает жестокое татаро-монгольское нашествие, сопровождавшееся уничтожением многих культурных ценностей и вызвавшее общий упадок искусства и письменности.
К концу XII в. болгарам, а затем и сербам удается добиться государственной независимости от Византийской империи, завоеванной в 1204 г. крестоносцами (западноевропейскими рыцарями). Около середины XIII в. начинается вторичный расцвет культуры и литературы в Болгарии—“серебряный век” болгарской письменности (в отличие от первого периода ее расцвета в Х в., называемого “золотым веком”). Ко времени “серебряного века” относятся обновление старых переводов с греческого и появление многих новых переводных произведении, причем заимствуются преимущественно произведения аскетико-мистического содержания, что стоит в связи с распространением движения исихастов (монахов-молчальников). Серьезной реформе подвергается литературный язык, в котором утверждаются новые строгие орфографические и стилистические нормы.
Орфографическая реформа болгарского языка обычно связывается с деятельностью литературной школы патриарха Евфимия в тогдашней столице Среднеболгарского царства — Тырнове. Время расцвета Тырновской школы около 25 лет, с 1371 по 1396 г., до момента завоевания и порабощения Болгарии турками-османами.
Параллельно в XIII—XIV вв. начинает развиваться славянская культура и литература в Сербии. Славянское возрождение на Балканах в это время происходило, как и в XI— XII вв., под воздействием Руси.
К концу XIV в., когда Русь начинает оправляться после татаро-монгольского погрома и когда вокруг Москвы складывается единое централизованное государство, среди русских ощущается нужда в культурных деятелях. И тут на помощь приходят уроженцы славянского Юга — болгары и сербы. Из Болгарии происходил митрополит Киприан, возглавлявший в конце XIV—начале XV вв. русскую церковь. Киприан был тесно связан с Тырновской литературной школой и, возможно, являлся даже родственником болгарского патриарха Евфимия. По почину Киприана на Руси было предпринято исправление церковнобогослужебных книг по нормам среднеболгарской орфографии и морфологии. Продолжателем дела Киприана был его племянник, тоже болгарин по рождению, Григорий Цамблак, занимавший пост митрополита киевского. Это был плодовитый писатель и проповедник, широко распространивший идеи Тырновской литературной школы. Позднее, в середине и в конце XV в., в Новгороде, а затем в Москве трудится автор многочисленных житийных произведений Пахомий Логофет (серб по рождению и по прозванию: Пахомий Серб). Могут быть названы и другие деятели культуры, которые нашли в эти века убежище на Руси, спасаясь от турецких завоевателей Болгарии и других южнославянских земель.
Однако нельзя сводить второе южнославянское влияние только к деятельности выходцев из Болгарии и Сербии. Это влияние было весьма глубоким и широким социально-культурным явлением. К нему относится проникновение на Русь идей монашеского молчальничества, воздействие византийского и балканского искусства на развитие русского зодчества и иконописи (вспомним творчество художников Феофана Грека и Андрея Рублева) и, наконец, развитие переводной и оригинальной литературы и письменности. Для того чтобы этот прогрессивный, поступательный процесс смог широко проявиться во всех областях культуры, необходимы были и внутренние условия, заключавшиеся в развитии тогдашнего русского общества.
Очевидно, в тогдашней Московской Руси господствовавшие классы и идеологи складывавшегося в те годы самодержавного строя стремились возвысить над обычными земными представлениями все, связанное с его авторитетом. Отсюда и желание сделать официальный литературно-письменный язык как можно больше отличающимся от повседневной разговорной речи, противопоставить его ей. Имело значение и то обстоятельство, что церкви в это время приходилось бороться со многими антифеодальными идеологическими движениями, выступавшими в форме Ересей (стригольников и др.), а эти последние опирались на поддержку народа, были ближе и к народной культуре, и к народной речи.
Взаимная связь между самодержавным государством и православной церковью привела к созданию представления о Москве как о главе и центре всего православия, о Москве— Новом Иерусалиме и Третьем Риме. Эта идея, проявившая себя одновременно со Вторым южнославянским влиянием, способствовала утверждению московского абсолютизма и служила тормозом для развития общенародного языка, отдалив его официальную разновидность от просторечия.
Однако вместе с тем второе южнославянское влияние не было лишено и положительных сторон, обогатив лексику я стилистику языка в его высоких стилях и укрепив связи Московской Руси с южнославянскими землями.
При изучении историко-лингвистических вопросов; связанных со вторым южнославянским влиянием, необходимо исходить из подробного сопоставления русских письменных памятников конца XIV—XV вв. с южнославянскими их списками, привозившимися в эти века на Русь из Болгарии и Сербии. Обратимся поэтому к таким сторонам письменных памятников, как палеография, орфография, язык и стиль.
Ощутимые сдвиги происходят в конце XIV в. в русской палеографии. В XI—XIII вв. единственной формой письма был устав, с его отчетливыми, отдельно стоящими, крупными буквами. В первой половине XIV в. наряду с этим появляется старший полуустав, письмо более простое, но приближающееся к уставу. К концу XIV в. старший полуустав сменяется младшим, близким по начертаниям к беглому курсиву. Меняется характер внешнего оформления рукописей. В киевскую эпоху господствует “звериный (тератологический)” орнамент, с конца XIV в. он исчезает и на его месте появляется орнамент растительный или геометрический. В миниатюрах рукописей начинает преобладать золото и серебро. Появляется вязь — сложное слитное написание букв и слов, носящее орнаментальный характер. Возникает такая характерная подробность в оформлении рукописей, как “воронка”, т е постепенное сужение строк к концу рукописи, завершающейся скупым острым рисунком. Изменяются начертания букв е, у, Ь (ы), появляется буква “зело”, до этого лишь обозначавшая число 6. Все это дает возможность с первого взгляда отличить рукопись, подвергшуюся второму южнославянскому влиянию, от списков предшествующей поры.
Возникает своеобразная орфографическая мода. В этот период снова внедряется в активное употребление буква “большой юс”, уже с XII в. совершенно вытесненная из русских письменных памятников. Поскольку в живом русском произношении давно никаких носовых гласных не было, эта буква стала употребляться не только в тех словах, где она была этимологически оправдана, например, в слове рVка, но и в слове дVша, где она вытеснила этимологически правильное написание оу В XIV—XV вв. употребление буквы “большой юс” может рассматриваться как чисто внешнее подражание укоренившейся болгарской орфографической моде. Под влиянием болгарского же письма возникают написания гласного я без йотации, в форме а после гласных: моа (вм. моя), своа, спасенiа и т. д. Это написание проникает в титул московского государя—всеа Руси,—где удерживается вплоть до XVII в.
Под влиянием среднеболгарского правописания устанавливается начертание редуцированных после плавных согласных в соответствии с общеславянским их слоговым характером, хотя в русском языке подобное произношение никогда не имело места (например: влъкъ, връхъ, пръстъ, пръвый и т. д.), что широко отразилось в орфографии такого памятника, как “Слово о полку Игореве”. Наблюдается стремление к орфографическому сближению с оригиналом греческих заимствований. Так слово ангел (греч. )aggeloj), писавшееся в киевскую эпоху в соответствии с русским произношением — аньгелъ, теперь пишется по-гречески с “двойной гаммой”: аггелъ. Книжники при этом придумали обоснование графических отличий: слово, писавшееся под титлом, обозначало собственно ангела, духа добра, слово же без титла произносилось, как писалось, аггел и понималось как обозначение духа зла, беса: “диаволу и аггелом его”.
Вероятно, к периоду второго южнославянского влияния может быть отнесено освоение русским литературным языком некоторых церковнославянизмов, до этого употреблявшихся преимущественно в восточнославянской огласовке. По мнению А. А. Шахматова, слово плЬн, действительно писавшееся вплоть до 1917 г. с буквой “ять” в корне, в отличие от прочих старославянизмов с сочетаниями рЬ, лЬ в корне, рано изменивших в русском произношении и написании корневую гласную Ь на е (например, племя, время, бремя и т. п.), сохранило “ять” потому, что, вытеснив восточнославянскую параллель полон, утвердилось в русском литературном языке лишь в XIV— XV в.
Одновременно начинается внедрение в русскую лексику слов с сочетанием согласных жд (из исконного dj). Это сочетание звуков являлось безусловно невозможным для русского языка до падения слабых редуцированных и потому не присутствовало в древнейших старославянизмах, например, преже, одежя, надежя и пр. Современные надежда, одежда, вождь, рождение, хождение и др. обязаны эпохе второго южнославянского влияния. Однако окончательно утвердились подобные слова в русском языке (и в церковнославянском изводе русского языка) лишь в XVII в. после реформы Никона.
В период второго южнославянского влияния возникают своеобразные лексические дублеты, развившиеся из первоначально единого слова. Так, старославянское и древнерусское съборъ (собрание) при падении слабых редуцированных превратилось в слово сбор, имеющее в наши дни конкретные и бытовые значения, произношение того же слова с сохранением гласного после с в приставке создало слово соборъ, которому присущи узкоцерковные значения и употребления: 1) главная, большая церковь или 2) собрание уважаемых (духовных) лиц .
В период второго южнославянского влияния наблюдается массовое исправление более древних русских рукописных текстов. Справщики настойчиво стремятся выправлять замеченные ими русизмы, воспринимавшиеся как отклонение от общепринятой нормы, и заменять их параллельными старославянскими образованиями. Так, по нашим наблюдениям, в рукописи из бывшей коллекции Ундольского № 1 (ныне в ГБЛ), датируемой XV в., текст древнерусского перевода библейской книги “Есфирь” (гл. II, ст. 6) имеет следующий вид. Первоначальныи текст: “Мужь июдЬянинъ бяше в СусанЬ градЬ, имя ему Мардахаи… еже полоненъ бяше из Иерусалима с полоном… иже полони Навходоносор царь вавилоньский”. Справщик старательно перечеркивает буквы о в словах полоненъ, Нолономъ, полони и ставит наверху, после буквы л— букву Ь, превращая эти слова в плЬненъ, плЬном, плЬни.
Подобные же операции можно наблюдать и в рукописях, содержащих текст “Русской правды” и другие памятники киевской эпохи. Очевидно, подобная же судьба постигла и текст “Слова о полку Игореве”, в котором, как мы могли убедиться ранее (см. гл. 6), многие старославянизмы обязаны своим появлением эпохе второго южнославянского влияния.
По подсчетам, произведенным в книге Г. О. Винокура, соотношение неполногласной лексики с полногласной в памятниках XIV в. (до второго южнославянского влияния) составляет 4:1; в памятниках же XVI в. это соотношение изменяется в сторону увеличения неполногласных сочетаний—10:1. Hо все же до конца искоренить восточнославянскую по фонетическому оформлению лексику не удалось и в этот период.
В сильной степени сказалось второе южнославянское влияние на стилистической системе тогдашнего литературного языка, что выразилось в создании особой стилистической манеры “украшенного слога”, или “плетения словес”. Такая манера, получившая особенное распространение в памятниках официальной церковной и государственной письменности, в житиях, в риторических словах и повествованиях, характеризуется повторениями и нагромождением однокоренных образований, синтаксическим и семантическим параллелизмом. Наблюдается в это время и подчеркнутое стремление к созданию сложных слов из двух, трех и более основ, употребляемых в качестве украшающих эпитетов. Однако не следует преувеличивать степень собственно южнославянского воздействия на стиль русского литературного языка данного периода. Отдельные примеры, приводимые в книге Д. С. Лихачева в качестве образцов “украшенного слога” периода второго южнославянского влияния, на деле оказываются восходящими к древним текстам псалтири или других библейских книг, переведенных еще в кирилло-мефодиевскую эпоху.
Для иллюстрации тех стилистических явлений, о которых здесь было сказано, приведем отрывок из “Троицкой летописи” пол 1404 г.: “В лЬто 6912, индикта 12, князь великий Василей Дмитреевичь замысли часникъ и постави е на своемь дворЬ за церковью за стымь БлаговЬщеньемъ. Сии же часникъ наречется часомЬрье: на, всякий же час ударяше молотомъ въ колоколъ, размЬряя и разсчитая часы нощныя и дневныя. Не бо человЬк ударяше, но человЬковидно, самозвонно и самодвижно, страннолЬпно нЬкако створенно есть человеческою хитростью, преизмечтано и преухищрено. Мастеръ же и художникъ бЬяше сему некоторые чернецъ иже от Святыя Горы пришедый, родо” сербинъ, именем Лазарь. ЦЬна же сему бЬяше вящьше полуЬтораста рублевъ”.
В приведенном отрывке выспренный украшенный слог “плетения словес” сказался в нагромождении эпитетов, определяющих действие чудесного часника. Обратим внимание на такие-сложные слова, как часомЬрье, человЬковидно, самозвонно и самодвижно, страннолЬпно, преизмечтано и преухищрено. И тут же бытовые русизмы: ударяше молотомъ въ колоколъ, полувтораста рублевъ.
Этот текст может быть признан типичным для своей эпохи, В нем можно видеть как силу второго южнославянского влияния — оно обогатило стилистическую систему литературного языка, так я его слабую сторону — излишнюю витиеватость. Но влияние не коснулось исконных основ нашего литературно-письменного языка, развивавшегося и в эту эпоху прежде всего по своим внутренним законам.
Языковая ситуация в Московском государстве в XVI— XVII вв. обычно представляется исследователям в форме двуязычия. Причинами столь резкого расхождения между собою различных типов или жанрово-стилистических разновидностей литературно-письменного языка должны быть признаны, с одной стороны, второе южнославянское влияние на официальную форму литературно-письменного языка и, происходившее одновременно с ним усиление народно-разговорных элементов в развивавшемся и обогащавшемся языке деловой письменности; с другой — различные темпы развития отдельных типов и разновидностей литературно-письменного языка. Официальная, книжно-славянская его разновидность искусственно задерживалась в своем развитии, не только продолжая хранить устарелые формы и слова, но и нередко возвращаясь к нормам древнеславянского периода. Язык же деловой письменности, стоявший ближе к разговорной речи, быстрее и последовательнее отражал все происходившие в ней фонетические и грамматические изменения. В результате к XVI в. различия между церковнославянским (церковнокнижным) и народно-литературным типом языка ощущались не столько в форме лексики, сколько в области грамматических форм.
Например, в то время как в народно-разговорной форме языка и в соответствии с этим в языке деловой письменности к XVI в. утвердилась и закрепилась близкая к современной система видо-временных форм глагола, в книжно-славянской форме литературно-письменного языка по традиции продолжали пользоваться старой видоЬременной системой и омертвевшими формами имперфекта, аориста и плюсквамперфекта, правда, не всегда с должной последовательностью и точностью.
Первым исследователем, заметившим московское двуязычие, был известный автор “Русской грамматики”, изданной в 1696 г. в Оксфорде, Г. Лудольф. Он писал тогда: “Для русских знание славянского языка необходимо потому, что не только св. Библия и остальные книги, по которым совершается богослужение, существуют только на славянском языке, но невозможно ни писать, ни рассуждать по каким-либо вопросам науки и образования, не пользуясь славянским языком Поэтому чем более ученым кто-нибудь хочет казаться, тем более применяет он славянских выражений в своей речи или в своих писаниях, хотя некоторые и посмеиваются над теми, кто злоупотребляет славянским языком в обычной речи”.
Таким образом, имея в виду конец XVII в., Лудольф прямо говорит о двуязычии в Московском государстве По его мнению, для того чтобы жить в Московии, необходимо знать два языка, ибо московиты говорят по-русски, а пишут по-славянски.
Однако если столь определенным представлялось положение о двуязычии к концу XVII в., то столетием или полутора столетиями ранее, в XVI в., оно не было еще столь ярко выражено. Кроме того, нельзя упускать из вида и то обстоятельство, что Лудольфу, как иностранцу, как наблюдавшему картину языка извне, многое могло представляться иначе, чем современному исследователю, подходящему к изучению этого вопроса прежде всего на основании исследования письменных памятников.
С нашей точки зрения, подлинного двуязычия, при котором необходим перевод с одного языка на другой, в Московском государстве XVI в. все же не было. В этом случае лучше говорить о сильно разошедшихся между собою стилистических разновидностях по существу одного и того же литературно-письменного языка. Если в киевский период, по нашему мнению, целесообразно выделять три основные жанрово-стилистические разновидности литературно-письменного языка: церковнокнижную, деловую и собственно литературную (или народно-литературную),—то московский период, и XVI в. в частности, имеет лишь две разновидности — церковнокнижную и деловую— поскольку промежуточная, народно-литературная разновидность к этому времени растворилась в двух крайних разновидностях литературно-письменного языка.
to, что в XVl в. мы имеем дело именно с двумя разошедшимися стилистическими разновидностями одного и того же литературного языка, а не с двумя различными языками, как это имело место, например, в средневековых Чехии или Польше при господстве официальной латыни, доказывается, по нашему мнению, тем фактом, что одни и те же авторы в пределах одного и того же произведения имели возможность свободно переходить от одной формы литературного изложения к другой в зависимости от микроконтекста, от содержания, темы и целевого назначения не всего произведения, а именно данного его отрезка.
Высказанное положение может быть доказано анализом текста. Обратимся, например, к “Посланиям и письмам” Ивана Грозного. Его послание к князю Андрею Курбскому, которое адресатом было совершенно справедливо оценено как “широковещательное и многошумящее”, изобилует богословскими рассуждениями по поводу божественной предустановленности царской самодержавной власти, насыщено церковнославянскими цитатами из библейских, богослужебных и летописных источников и поэтому, естественно, перенасыщено славянизмами и архаизмами Однако в этом же произведении, как только речь заходит о пережитых Иваном обидах со стороны бояр, тон резко меняется. Задетый за живое, автор не скупится на просторечие и смело переходит к разговорным грамматическим формам прошедшего времени на -л. Вот в каких словах, например, выражены воспоминания Ивана Грозного о его безрадостном детстве: “Едино воспомяну: нам бо во юности детства играющим, а князь Иван Васильевич Шуйский седит на лавке, локтем опершися, об отца нашего о постелю ногу положив; к нам не приклоняяся не токмо яко родительски, но еже властелински, яко рабское же ниже начало обретеся”.
А вот какими словами в том же произведении клеймит Иван Грозный измену своего политического противника: “И ты то все забыл, собацким изменным обычаем преступил крестное целование, ко врагам христианским соединился еси”. Возражая Курбскому, он пишет: “И еже воевод своих различными смертьми расторгали есмя, а божиею помощию имеем у себя воевод множество и опричь вас, изменников. А жаловати есмя своих холопов вольны, а казнити вольны же есмя”.
Приведенными выдержками в достаточной степени ясно характеризуется внутренняя противоречивость стилистической системы “Посланий” Ивана Грозного, безусловно, яркого и талантливого мастера слога, причудливо объединяющего церковнославянизмы и разговорные элементы речи, приметы книжности и делового письма.
Не случайно, на наш взгляд, эта характерная стилистическая система получила столь резкую отповедь в ответном послании Курбского, обвинившего своего идейного противника в нарушениях стилистических норм того времени. А. Курбский писал в своем “Кратком отвещании”: “Твое писание приях… иже от неукротимого гнева с ядовитыми словами отрыгано, еж не токмо цареви… но простому, убогому воину сие было не достойно; а наипаче так от многих священных словес хватано, и те со многою яростию и лютостию, ни строками, а ни стихами, яко обычей искуссным и ученым…; но зело паче меры преизлишне и звягливо, целыми книгами, и паремьями целыми” и посланьми… Туто же о постелях, о телогреях, иные бесчисленные, воистину, якобы неистовых баб басни…”
Не менее типичен для своего времени и язык другого произведения той же эпохи — “Домостроя”. Автор этой книги, известный московский протопоп Сильвестр, близкий к Ивану Грозному в первые годы его правления, тоже проявил себя как незаурядный стилист, хорошо владевший обеими разновидностями литературно-письменного языка своего времени. В первой части книги (до гл. 20 включительно) явно преобладает книжная, церковнославянская речевая стихия. И это вполне объяснимо, так как начальные главы книги трактуют об идеологических и моральных проблемах. Нередко здесь и пространные цитаты из библейских книг, в частности вся глава двадцатая, согласно Коншинскому списку произведения, представляет собою не что иное, как дословно приводимую “Похвалу женам.” из библейской книги “Притчей Соломона” (гл. 31, ст. 10—31).
Приведем выдержку из гл. 17 “Како дети учити и страхом спасати”: “Казни сына своего от юности его, и покоит тя на старость твою и даст красоту души твоей. И не ослабляй, бия младенца: аще бо жезлом биеши его не умрет, но здравее будет; ты бо, бия его по телу, а душу его избавляеши от смерти”.Здесь достаточно показательны и лексика и синтаксис, вполне отвечающие нормам церковнославянского употребления.
В полную противоположность этому, в гл. 38 (“Как избная парядня устроити хорошо и чисто”) преобладает русская бытовая лексика, и синтаксис этой главы отличается близостью к разговорной, частично же к народно-поэтической речи: “Стол и блюда, и ставцы, и лошки, и всякие суды, и ковши, и братены, воды согрев изутра, перемыти, и вытерьти, и высушить; а после обеда тако же, и вечере. А ведра, и ночвы, и квашни, и корыти, и сита, и решета, и горшки, и кукшины, и корчаги,— також всегды вымыти, и выскресть, и вытереть, и высушить, и положить в чистом месте, где будет пригоже быти; всегда бъ всякие суды и всякая порядня вымыто и чисто бы было; а по лавке и по двору и по хоромам суды не волочилися бы, а ставцы, и блюда, и братены, и ковши, и лошки по лавке не валялися бы; где устроено быти, в чистом месте лежало бы опрокинуто ниц; а в какому судЬ што—ества или питие,—и то бы покрыто было чистоты ради”. Здесь, кроме детального перечисления реалий, бросается в глаза многосоюзие в синтаксическом построении фразы, что наблюдаем и в устном поэтическом творчестве.
Обратимся к стилистическому анализу некоторых литературных памятников XVI в., введенных в научный обиход в течение последних десятилетий.
Например, “Слово иное”, изданное Ю. К. Бегуновым.В этом произведении показаны эпизоды общественной борьбы, разгоревшейся в Московском государстве в первые годы XVI в. в связи с намечавшимся отчуждением в пользу великого князя церковных и монастырских земельных владений. Памятник по содержанию и по форме церковный. Его автор стремится выражать свои мысли и чувства на чистом и правильном церковнославянском языке, однако ему не всегда это удается.
В первой части “Слова иного” находим характерные диалоги между представителями высшей иерархии, которые, по-видимому, и в своих повседневных разговорах стремились изъясняться на церковнославянском языке. Вот образец этих реплик: “Таже глаголеть митрополит Генадию, архиепископу новугородцкому: «Что убо противу великому князю ничто же не глаголешь? С нами убо многорЬчивъ еси. НынЬ же ничто же не глаголешь?» Генадий же отвЬща: «Глаголете убо вы, азъ бо ограблен уже прежде сего»”. В этих репликах, несмотря на торжественно-библейский тон, сквозит скрытая ирония.
Для морфологической стороны текста показательно смешение грамматических форм: “Князь же Георгий всесвЬтлое ничто же о сих не глаголах”. Рассказчик употребил форму 1-го лица ед. числа аориста в согласовании с подлежащим, выраженным именем собственным, а согласно нормам более раннего времени ожидалась бы форма 3-го лица.
Но вот во второй части текста автор переходит к рассказу о столкновении на земельной меже иноков Троицкого монастыря с чиновниками великого князя. Здесь явно чувствуется воздействие на стиль повествования языка деловых документов того времени. Автор “Слова иного” пишет: “ПосрЬди же сихъ есть волость зовома Илемна, и нЬкоторыи си человЬци злу ради, живуще близ волости тоя, навадиша великому князю, глаголюще: «Конан чернецъ переорал земленую межу и твою ореть землю, великого князя». Князь же великий вскоре повелЬ черньца представити судищу своему. Мало же испытуя черньца, посла его в торгъ повелЬ его кнутием бити”.
Далее следует беседа между монастырским келарем Васьяном и великокняжескими чиновниками-недельщиками. Характерно, что в уста светских недельщиков вкладывается фраза, свидетельствующая об их хорошей начитанности в библейских ветхозаветных текстах. Они отказываются взять с монастыря деньги, “глаголюще: «Не буди намъ руки прострЬти на сребро Сергиева монастыря, да не ОгЬзееву проказу примемъ»”.Имеется в виду эпизод из библейской “4-й книги Царств” (гл. 5—6), где слуга и ученик пророка Елисея Гиезий, вопреки запрещению своего наставника, взял мзду с исцеленного пророком от проказы, и в наказание за это проказа исцеленного перешла к нему.
Третья, заключительная часть текста “Слова иного” рассказывает о походе престарелых насельников Троицкого монастыря в Москву с целью умолить великого князя не отчуждать монастырских земель. И в ту же ночь,—продолжает свое повествование автор “Слова…”,—“в ню же старцы тЬ двигнушася из монастыря, прииде же посещение от бога на великаго князя самодержца”. Но тут высокий стиль повествования не выдерживается, и сообщение о болезни, постигшей великого князя, передается в форме явного просторечия: “отняло у него руку и ногу и глаз”.
Финал повести снова подчеркнуто торжественный, выдержанный риторическим церковнославянским слогом: “игуменъ с братею, аки нЬкии ратницы крЬпцыи от брани возвратишася, славу воздаша богу, великаго князя самодержца смирившаго”
Второе произведение из числа недавно открытых и введенных в научный обиход — это древнерусская “Повесть про царя Ивана Васильевича и купца Харитона Белоулина” (заглавие дано этому произведению его первым издателем — Д. Н. Альшицем).
Повесть рассказывает о казнях, проводившихся Иваном Грозным в Москве, “на Пожаре”, в лето 7082 (т. е. 1574 г.). Неизвестный автар, повествуя о современных ему событиях, стремится выдержать торжественный, приподнятый тон повествования, описывая мужество народного героя, осмелившегося поднять голос против жестокостей Грозного-царя. Однако торжественная церковнославянская речевая стихия то и дело перебивается народно-поэтическими реминисценциями, восходящими к сказочному и былинному жанру: речь идет о трехстах плахах, о трехстах топорах — “и триста палачей стояху у плахъ онех”.
Существенное значение для развития литературно-письменного языка имело начало книгопечатания в Москве. Книгопечатание в России было введено в середине XVI в., более чем на столетие позже, чем в западноевропейских странах. До этого первые образцы церковнославянских печатных книг издавались за пределами тогдашнего Московского государства, в Польше. С конца XV—начала XVI вв. в Кракове работала типография Швайпольта Феоля, печатавшая богослужебные книги на церковнославянском языке для Западной Руси, а также для балканских Стран, находившихся тогда уже под властью Турции.
В первые годы XVI столетия делаются попытки наладить печатание славянских богослужебных книг в Новгороде. С этой целью новгородский архиепископ Геннадий вел переговоры с немецким типографом из города Любека, Варфоломеем Готаном. Однако переговоры закончились безрезультатно. В переписываемые от руки богослужебные книги писцы постоянно вносили ошибки, искажения, далеко отводившие богослужебные тексты от их оригиналов. На это обратил внимание в своей переводческой и литературной деятельности Максим Грек (Триволис), вызванный около 1518г. в Москву по приказанию великого князя Василия III с целью исправления и сверки с оригиналами переводов богослужебных книг. Позднее, в 1551 г., об этом же говорилось и на Стоглавом церковном соборе в Москве в присутствии царя Ивана Грозного. Собор вынес постановление о необходимости, при переписывании книг “держаться добрых переводов”, однако специальное решение о введении книгопечатания не было принято.
В связи с потребностью исправления и унификации церковных книг по почину московского митрополита Макария была основана в Москве около 1553 г. при поддержке Ивана Грозного первая типография, как тогда называли, Печатный двор. Присоединение к Московскому государству областей Среднего я Нижнего Поволжья, населенных главным образом лишь недавно обращенными в православие народностями, делало нужду в таких исправленных книгах еще более ощутимой.
Печатный двор находился тогда в Китай-городе на Никольской улице (ныне улица 25 Октября). В первые десятилетия своего существования русское типографское дело развивалось под воздействием итальянского и южнославянского печатного искусства. Об этом свидетельствует, между прочим, до сих пор используемая терминология печатного дела, в которой много заимствований из итальянского языка, например: тередорщикпечатник (ит. tiratore), батырщик накладчик краски на литеры (ит. attitore), марзан страница (ит. margina), штанба печатный станок (ит. stampa) и др. Анализ декоративного оформления русских печатных текстов—миниатюр, заставок, инициалов—тоже говорит об итальянском (или южнославянском) воздействии на изобразительное мастерство наших первопечатников.
Первыми русскими (церковнославянскими) печатными книгами были недатированные издания 1550-х годов. Среди них называют важнейшие богослужебные книги: “Триодь Постную”, содержащую службы на великий пост, четыре различные “Псалтири”, по которым правились вседневные службы, одно “Евангелие”, и “Триодь Цветную”, включавшую службы на пасхальные дни. Все эти книги не имеют выходных данных. Наконец, в марте 1564 г. справщиками (редакторами и печатниками) Печатного двора Иваном Федоровым и Петром Мстиславцем выпущена в Москве первая датированная книга славянской печати—“Апостол”, которая ознаменовала собою подлинное начало русского книгопечатания. В следующем, 1565 г. Иван Федоров выпустил два издания богослужебной книги “Часовник” с выходными сведениями. После отъезда Федорова и Мстиславца в Литву их работу продолжили справщики Никифор Тарасиев и Андроник Тимофеев Невежа, выпустившие в 1568 г. “Псалтирь”. После этого работа на московском Печатном дворе замерла. Печатание книг было перенесено в Александровскую слободу, тогдашнюю резиденцию Опричного двора Ивана Грозного, где в 1577 г. было подготовлено и выпущено еще одно издание “Псалтири”, после чего работа Печатного двора совсем прекратилась и была возобновлена в Москве лишь с 1587 г.
Работа Ивана Федорова и Петра Мстиславца по упорядочению текста при подготовке к изданию “Апостола” подробно освещена а статье Г. И. Коляды. Как показал этот исследователь, справщики подробно изучили все имевшиеся в то время в их распоряжении списки древнеславянского “Апостола” и внимательно выверили все встречающиеся в них разночтения, отдавая предпочтение тому текстовому варианту, который в большей степени удовлетворял их и по языку, и по смыслу.
При этом производилась последовательная замена слов устарелых и малопонятных более известными и распространенными. Так, слово климаты (греческое заимствование) было заменено на слово пределы или страны,слово макелия, тоже заимствованное из греческого, было заменено на славянское торжище. Вместо употребленного в рукописных “Апостолах” выражения “блюдете псы, блюдете злыа делателя” напечатано, как и в последующих изданиях той же книги, “блюдетеся от псов, блюдетеся от злых делателей”. Подобная замена объясняется тем, что к XVI в. глагол блюсти утрачивает одно из древних, когда-то свойственных ему значений остерегаться, беречься и приобретает буквально противоположный семантический оттенок. Аналогичное смысловое изменение пережили глагольные формы гони, гоните, которые получили новое значение преследуй. Поэтому выражение страннолюбив гоняще было заменено сочетанием страннолюбия держащеся. Подобный же образом существительное утроба в значении милосердие заменяется в тексте печатного “Апостола” словом милость, а выражение “съставлю же вам Фивию, сестру нашу” (от греч. Suni/sthmi в значении рекомендовать ) изменено на выражение “вручаю же вам Фивию, сестру вашу”. . . Очень часто смысловая и текстологическая правка состояла во взаимной замене личных и притяжательных местоимений (нас, вас, наш, ваш) в более точном соответствии со смыслом контекста.
Как показывает сопоставление со словарными пособиями, рассмотренными в книге Л. С. Ковтун, источником языковой правки “Апостола” при подготовке его печатного издания, могли служить так называемые словари-“произвольники”, создававшиеся на русской и южнославянской почве для учета разночтений в рукописных текстах церковно-богослужебных книг. Выверка текста и установление “доброго перевода” печатных книг способствовали созданию единых норм официального письменно-литературного языка, так как на текст исправленных печатных книг в дальнейшем, равнялись и местные переписчики, подражая и в языке, и в технике графического воспроизведения книг московским авторитетным, одобренным самим царем изданиям.
С издательским делом и введением книгопечатания связаны начавшиеся во второй половине XVI в. работы по лексической, грамматической кодификации официальной церковнославянской разновидности письменно-литературного языка. Правда, подобные труды вначале появляются не в Московском государстве, а в той части бывших восточнославянских земель, которые к XVI в. оказались под властью Польско-Литовского государства,
Около 1566 г. Иван Федоров вместе со своим верным помощником Петром Мстиславцем покидает Москву и направляется в пределы Литовского великого княжества. Как показывают исследования, отъезд Ивана Федорова из Москвы не должен расцениваться как вынужденное бегство. Очевидно, он был направлен за границу тогдашним московским правительством с целью поддержать в Великом княжестве Литовском православную партию, боровшуюся за сближение с Москвою и нуждавшуюся в помощи при налаживании типографского дела. Этим Иван Федоров и начал усердно заниматься немедленно после своего переезда через рубеж сначала в Вильне, потом в Заблудове, затем во Львове и, наконец, в Остроге, где тогда создавался наиболее заметный центр славянской образованности.
За рубежом Иван Федоров выпустил в свет и первый грамматический труд. Правда, эта книга имеет весьма скромное заглавие—“Букварь”, однако на самом деле она значительно шире, чем пособие для начального обучения грамоте, и смело может рассматриваться как первый подлинно научный печатный труд по славянской грамматике. К этой книге (Львов, 1574) также приложена своеобразная хрестоматия наиболее распространенных текстов на церковнославянском языке. Книга, изданная Иваном Федоровым, служила самым лучшим учебным пособием для западнорусского юношества, желавшего закрепить свои знания и навыки в родном языке.
В западнорусских землях, принадлежавших тогда Речи Посполитой, появляются и другие грамматические и лексиграфические труды в конце XVI—начале XVII вв., что обусловлено обстоятельствами общественной борьбы того времени. Уроженцам Западной Руси приходилось в жестоких идеологических спорах отстаивать право на свою языковую и культурную самобытность против устремлений польских панов и католического духовенства подчинить себе во всех отношениях население тогдашних Белоруссии и Украины.
Одним из средств окончательного подчинения Западной Руси польским панам была Брестская уния, заставившая западнорусское высшее духовенство признать верховную власть папы римского (1596 г.). Однако народные массы не признали насильственной унии и с еще большей силой продолжали бороться против поработителей. Борьба протекала во всех сферах общественной жизни, одной из форм ее было развитие просвещения на славянском языке. Во главе борьбы стояли братства, просветительные массовые организации, создававшиеся во всех крупных городах Западной Руси. Братства открывали школы и академии, издавали полемическую литературу на славянском языке.
В Речи Посполитой, как и во всех западноевропейских странах в средние века, господствующим языком культуры и образования был латинский, подвергнутый схоластической обработке в отношении своего грамматического строя и лексики. Это определялось тем, что латинский язык изучался не по памятникам древней письменности, а в полном отрыве от них, в качестве некоей идеальной абстрактной нормы. Изучение производилось вопросно-ответным (катехизическим) методом: что есть грамматика? что есть имя существительное? сколько есть падежей? сколько есть склонений? и т. д.
Чтобы бороться с врагами их же оружием, необходимо было и церковнославянский язык довести до того же уровня грамматической обработанности, каким обладал тогда латинский язык. Поэтому западнорусские грамматические труды того времени уподобляют церковнославянскую грамматику греческой и латинской средневековой грамматике.
Необходимо назвать следующие грамматические труды, вышедшие в свет в Западной Руси во второй половине XVI в.
Это, во-первых, “Кграмматика словеньская”, изданная в городе Вильно в 1586 г. В этой книге излагается традиционное “Учение о осми частех слова”, которое восходит еще к античной эллинистической традиции и представлено в рукописях начиная с XII в.
В 1596 г., в самый год заключения Брестской унии, во Львове выходит в свет грамматика “Аделфотис”, изданная Львовским братством, в честь которого эта книга получила свое заглавие (аделфотис—по-гречески значит братство ). “Аделфотис” была первым пособием для сопоставительного изучения славянской и греческой грамматик. Эта работа значительно расширила лингвистический кругозор тогдашних западнорусских читателей. Несколько ранее, в 1591 г., были изданы две книги, подготовленные украинским монахом Лаврентием Зизанием: “Лексис” (словарь) и “Грамматика”, расширившая круг изучаемых вопросов по сравнению с “Кграмматикой” 1586 г.
Наконец, уже в начале XVII в. появляется наиболее полный и основательный труд по церковнославянской грамматике. Таким справедливо может быть назван фундаментальный свод грамматических правил, изданный уроженцем Подолии Мелетием Смотрицким под заглавием: “Грамматики славенскiя правилное синтагма” (первое издание вышло в пригороде Вильно, селении Евье в 1619 г.). Книга вскоре завоевала самую широкую популярность, распространившись в нескольких изданиях и в рукописных списках по всем славянским православным странам. Издание М. Смотрицкого определило собою весь ход научного изучения церковнославянской грамматики на период более полутора веков.
Начиная со второй четверти XVII столетия главным центром западнорусской образованности и культуры становится Киев. Здесь действуют православные школы: Братская (Киево-Богоявленского братства) и школа Киево-Печерской лавры. При Киево-Печерской лавре основывается славянская типография, выпускающая как богослужебные книги, так и полемические произведения, написанные защитниками православия против католиков и против сторонников унии (униатов). В 1627 г. здесь же издан известный “Лексикон словеноросский и имен тлъкование” Памвы Берынды. В этой книге церковнославянская лексика объясняется “простою речью”, т. е. разговорным украинским языком. В необходимых случаях словарь дает также сопоставление церковнославянских слов с греческими, латинскими и древнееврейскими их эквивалентами.
По сравнению с “Лексисом” Зизания “Лексикон” Памвы Берынды значительно шире по составу словника. К словарю. присоединен указатель собственных личных имен, содержащихся в церковных “Святцах” с раскрытием греческих, еврейских и латинских значений этих имен.
В 1632 г. Братская и Киево-Печерская школы объединяются и по почину тогдашнего митрополита киевского Петра Могилы преобразуются в коллегию (с 1701 г. — академия) — первое восточнославянское высшее учебное заведение, стоявшее на уровне западноевропейских университетов и академий того времени. Академия эта, получившая затем название Могилянской (по имени ее основателя), включает в свой план научное изучение церковнославянского языка, наряду с греческим, латинским и польским.
В Киево-Могилянской академии получили высшее образование многие украинские и русские деятели просвещения и литературы XVII в., например, Симеон Полоцкий, Епифаний Славинецкий, Димитрий Ростовский, Стефан Яворский. Отсюда берут начало те “эллинославенские стили” русского литературного (ученого церковнославянского) языка, которые с особенной силой дали себя знать в середине и во второй половине XVII в.
Возникновение ученой киевской разновидности церковнославянского языка первоначально затронуло развитие литературного языка в Московском государстве лишь косвенно, поскольку туда проникали лишь отдельные отклики словарной и грамматической нормализации церковнославянского языка, главным образом в виде рукописных копий с издававшихся в Западной Руси печатных трудов. В памятниках официальной московской литературы первых десятилетий XVII в. продолжает господствовать риторический “украшенный слог” как разновидность стиля “плетения словес” XV—XVI вв. Во время социальных волнений и иноземных нашествий, переживавшихся Московскою Русью в первой четверти века, было, можно смело сказать, не до литературы и не до просвещения. Лишь к 1630—1640-м годам, когда Московское государство оправилось от перенесенных потрясений и в Москве начали заботиться об издании книг, снова возник вопрос об исправлении богослужебных текстов, неоднократно поднимавшийся и церковными и гражданскими властями в XIV и XVI вв. (деятельность митрополита Киприана, Максима Грека, Стоглавый собор). В середине XVII в. в Москву для работы в качестве справщика Печатного двора приглашается киевский ученый Епифаний Славинецкий, за которым последовали и другие его соотечественники.
В 1648 г. на Печатном дворе в Москве было отпечатано третье, переработанное издание “Грамматики” Мелетия Смотрицкого, легшее в основу грамматической нормализации официального варианта церковнославянской формы литературно-письменного языка. Издание это было выпущено без имени автора, но зато с обширным теоретическим предисловием, приписанным перу известного деятеля московского просвещения начала XVI в. Максима Грека. Переработка затронула многие правила “Грамматики” Смотрицкого, (преимущественно парадигмы склонения, приблизив их к разговорной великорусской речи, а также системы ударений, которая в более ранних изданиях грамматики отражала нормы западнорусского произношения.
Таким образом, ученый тип церковнославянского языка возобладал и в официальной практике московских книжников. В соответствии с этой системой производилась правка текстов церковных книг при патриархе Никоне, а в 1653—1667 гг., положившая начало отделению старообрядцев, которые продолжали придерживаться старых московских норм церковнославянского языка, от господствующей православной церкви. Текстологические расхождения между никоновскими и дониконовскими редакциями церковных книг легко обнаруживают, что эти редакции опирались на различные традиции церковно славянского языка:
Дониконовская редакция |
Никоновская редакция |
во веки веком смертию на смерть наступив славнейшую воистинну серафим |
во веки веков смертию смерть поправ славнейшую без сравнения серафим. |
Сопоставления показывают стремление никоновских справщиков отойти от великорусских черт языка и сблизить тексты с их греческими оригиналами.
Ученый церковнославянский язык во второй половине XVII в. занимает господствующее положение в системе стилей складывающегося национального языка. Нормы официального церковнославянского языка, как выше сказано, сложились к началу XVII в. в пределах Речи Посполитой, закрепились в середине того же века в практике Киевской академии и, будучи Приспособленными к некоторым чертам великорусского произношения и грамматического строя, окончательно отобразились в московском издании “Грамматики” Смотрицкого 1648 г. В соответствии с данными нормами производилось исправление богослужебных книг по инициативе патриарха Никона. Ученый церковнославянский язык в практике московских книжников “эллино-славенского” направления стремился распространить сферу своего применения на все жизненные положения, на все жанры литературного изложения.
Наиболее разнообразно представлен ученый церковнославянский язык в произведениях Симеона Полоцкого, уроженца Белоруссии, питомца Киевской академии, с 1660-х годов отдавшего свой талант на служение Московскому государству, его культуре и образованности. Им была создана в Москве целая школа ученых, поэтов и писателей, продолжавших дело своего учителя в последние десятилетия XVII в. и в начале XVIII в.
К школе Симеона Полоцкого принадлежал Сильвестр Медведев (1641—1691), придерживавшийся латинофильских традиций, и Карион Истомин (кон. 40-х годов XVII в.—1717 г.), колебавшийся в своих симпатиях между западничеством и греко-фильством. Оба последователя школы Симеона Полоцкого, подобно своему учителю, соединяли деятельность справщиков Печатного двора и преподавание с литературным творчеством, в частности оба они получили известность как стихотворцы, сочинители виршей.
В произведениях Симеона Полоцкого, написанных им еще до переезда в Москву, дает себя знать западная, польская, языковая выучка. Вот отрывок из его “приветственных вирш”, написанных в 1659 г., в бытность учителем полоцкой Богоявленской школы:
Дай абы врази были побеждены, Перед маестатом его покоренны! Сокрушив ложных людей выя, роги, Гордыя враги наклони под ноги… Покрой покровом град сей православный, Где обретает тебе скраб твой давный.
В этом произведении редкий стих не содержит полонизма, украинизма или латинизма (маестат— величество ). С переездом в Москву Симеон сознательно стремится освободить свой церковнославянский слог от наносных элементов. Он сам пишет об этом в предисловии к своему “Рифмологиону” (1679г.):
Писах в начале по языку тому, Иже свойственный бе моему дому, Таже увидев многу пользу быти Славенскому ся чистому учити. Взях грамматику, прилежах читати, Бог же удобно даде ю ми знати… Тако славенским речем приложихся; Елико дал бог, знати научихся; Сочинения возмогох познати И образная в славенском держати
(научился сочинять образные речения по-церковнославянски). Действительно, в “Рифмологионе”, в “Месяцеслове” или в “Псалтири рифмотворной” отступления от принятой в Москве церковнославянской нормы весьма редки, за исключением ударений, которые стихотворец нередко произвольно переставляет в угоду рифме, например: Во-первых, всякий купец усердно желает, Малоценно да купит, драго да продает…
или: Аз от тебе требую, да ся ты славиши, егда обиду мою судом та отмстиши.
Однако, по свидетельству Г. Лудольфа, с Симеоном Полоцким было связано представление о нем как о преобразователе церковно-книжной речи, стремившемся к ее упрощению. В “Грамматике” Лудольфа мы читаем: “Он по возможности воздерживался от употребления слов и выражений, которые непонятны массам (vulgo)”.
Церковнославянский язык Симеона Полоцкого не удовлетворял его московских учеников. Сильвестр Медведев, подготовляя издание стихов своего учителя, произвел в них существенные языковые замены, устранив полонизмы и украинизмы и заменив их русскими словами и выражениями. Так, формы едно, една исправляются на одно, одна; союз як заменяется союзом как; выражение тминными тмами збогатити — выражениемвящше много украсити и т. д. Исключаются такие синтаксические построения, которые, по-видимому, в большей степени были присущи юго-западной разновидности церковнославянского языка, чем московской. Например, второй творительный при глаголах называния заменяется вторым винительным: вместо царем и богом избрал ecu — царя и бога избрал ecu; формы наречий и деепричастий Медведев предпочел формам согласованных прилагательных или причастий: юже (молитву) твориши слезне вместо первоначально бывшего у Симеона Полоцкого выражения юже твориши слезен; аз что принесу, ничтоже убо таково имуще, нищ инок суще вместо ранее бывших форм причастий имущий, сущий и др.
Традиция писать книги самого различного содержания на ученом церковнославянском языке держалась еще и в первые десятилетия XVIII в. Этой традиции придерживались и Леонтий Магницкий, издавший в 1703 г. “Арифметику, сиречь науку числительную”, и составитель “Лексикона треязычного” Федор Поликарпов, и Феофан Прокопович, и др.
Вот какими стихами начинает Л. Магницкий свое напутствие молодому читателю “Арифметики”:
Прiими юне премудрости цвЬты Разумныхъ наукъ обтицаA верты. АриQмеiике любезно учисА, В ней разных правилъ и штукъ придержисA.
Как мы могли заметить из приведенных примеров, отличия ученого церковнославянского языка от русского языка того же времени заключались не столько в лексике и словоупотреблении, сколько в стремлении авторов строго соблюдать все правила славянской грамматики, что с особенной яркостью проявлялось в последовательном употреблении древних форм склонения и спряжения, в особенности же древней видо-временной системы глагольных форм — аориста, имперфекта, плюсквамперфекта,— в то время как в живом русском языке все эти формы уже давно были вытеснены современной формой прошедшего времени с суффиксом -л. На церковнославянском языке продолжали писать и говорить “азъ уснух и спах, восстах”, в то время как по-русски давно уже говорили “я уснул и спал и восстал”. Таким образом, к началу XVIII в. противопоставление церковнославянского языка русскому осуществлялось преимущественно, в сфере грамматики, а не лексики, хотя, конечно, и словоупотребление не может быть оставлено без внимания.
Литература, развивавшаяся на ученом церковнославянском языке, обслуживала во второй половине XVII в. придворные круги, высшее духовенство, учебные заведения. Что же касается других слоев населения Московского государства — поместных дворян, купцов, посадских людей, сельского духовенства,— то их познавательным и эстетическим потребностям удовлетворяла распространявшаяся в списках демократическая литература на языке, близком к деловым документам того времени, насыщенная в разной степени, в зависимости от сюжета и стиля произведения, народно-разговорными чертами речи.
Язык демократической литературы во второй половине XVII в. развивался иным путем, чем язык литературы официальной. Прежде всего необходимо отметить все усиливающееся воздействие на демократическую литературу устного народного творчества. До XVII в. произведения фольклора влияли на письменную литературу лишь косвенно. Так, в древних летописных рассказах отражались устные дружинные сказания, в летописи вносились отдельные пословичные выражения вроде “погибоша, аки обри” или “пчел не погнетше, меду не едать” и др. В целом же книжный язык почти не испытывал воздействий со стороны устно-поэтической речи. В XVII в. начинается непосредственная фиксация произведений устного народного творчества. Старейшей фольклорной записью является запись шести исторических песен, сделанная в Москве в 1619 г. для англичанина Ричарда Джемса, в которой сохранено не только содержание песен, но и поэтическая структура, и язык. Приблизительно к этому же времени относятся и древнейшие фиксации былинного эпоса, правда, не в форме стихов, а в прозаических пересказах. Ко второй половине XVII в. относятся довольно многочисленные сборники пословиц, один из которых был издан П. К. Симони в 1899 г. под заглавием “Повести или пословицы всенароднейшие по алфавиту”. Предисловие, написанное составителем сборника, носит черты обычного для того времени ученого церковнославянского слога. Однако в самих текстах пословиц церковнославянские речения, частично заимствованные из библии, встречаются сравнительно редко и уступают место пословицам народным, представляющим необыкновенное богатство языка и по остроумию и меткости, и по краткости и выразительности, и по звуковой организации речи. Приведем несколько примеров: “Ахъ да рукою махъ, и на том реки не переехать”; “Азь пью квасъ, а кали вижу пиво, и не про(й)ду ево мимо”; “Азъ буки вЬди страшит что медведи” “Артамоны едят лимоны, а мы молодцы едим огурцы”; “Без денег вода пить”; “Без денег в город — сам себе ворог”; “Елье, березье, то все деревье” и др. Здесь народная мудрость и народная речь сохранены без каких-либо изменений.
В форму народного былинного стиха облечен традиционно-книжный сюжет “Повести о Горе и Злосчастии” (“Как горе-злосчастие довело молотца во иноческiй чинъ”). В языке повести книжная церковнославянская лексика явно уступает разговорно-бытовой, например:
Молодец был в то время се мал и глуп, не в полном разуме и несовершен разумом:
своему отцу стыдно покоритися и матери поклонитися, а хотел жити, как ему любо. Наживал молодец пятьдесят рублев, Залез он себе пятьдесят другов…
Некоторые произведения бытового содержания по языку не отличаются от традиционных книг, например, ранние редакции “Повести о Савве Грудцыне”. В более поздних ее редакциях язык значительно ближе к разговорным формам речи. Целиком повествовательно-разговорный характер носит “Повесть о Фроле Скобееве”, относимая, правда, большинством исследователей уже не к XVII, а к началу XVIII в.
Стиль протопопа Аввакума
С наибольшей же силой проявились новые тенденции развития книжного языка в творчестве пламенного борца против казенной церкви и самодержавия “огнепального” протопопа Аввакума. Отстаивая дониконовские старые обряды, он тем самым защищал тот извод церковнославянского письменного языка, который был принят в Московском государстве XVI — начала XVII в., но вместе с тем во всех своих произведениях он смело смешивал этот старинный книжный язык с живым просторечием и северновеликорусской диалектной речью. Язык и стиль произведений протопопа Аввакума столь же противоречивы, как и все его творчество в целом.
Протопоп Аввакум постоянно подчеркивал, что он “небрежет о красноречии”, “о многоречии красных слов”. Он прямо называл язык своих произведений “просторечием”, или “природным” русским языком, противопоставляя его “виршам философским”, т. е. ученому церковнославянскому языку тех книжников, которые усвоили западнорусскую письменную культуру, основанную на латинском схоластическом образовании. Очевидно, в понимании протопопа Аввакума, “просторечие” связывалось с представлением о различных стилях разговорно-бытового русского языка, не имевшего тогда еще устойчивых норм, и церковнославянской, но старинной московской, а не ученой “витийственной” речевой стихией. Видимо, “природный” русский язык в толкований Аввакума объединял в себе русское просторечие и московский извод церковнославянского языка.
“Не позазрите просторечию моему,—пишет Аввакум в предисловии к одной из редакций своего “Жития”,— понеже люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить, понеже не словес красных бог слушает, но дел наших хощет”.
В. В. Виноградов правильно заметил, комментируя приведенное высказывание Аввакума, что “»просторечие» противополагается «красноречию», а не вообще церковнославянскому языку”.
Еще подробнее раскрывает протопоп Аввакум свои взгляды на русский язык в известном обращении к царю Алексею Михайловичу: “Воздохни-тко по-старому… добренько и рцы по русскому языку: господи, помилуй мя грешнаго… А ты ведь, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком, не уничижай ево и в церкви, и в дому, и в пословицах. Как нас Христос учил, так и подобает говорить. Любит нас бог не меньше греков, предал нам и грамоту нашим языком Кирилом святым и братом его. Чево же нам еще хощется лутше тово? Разве языка ангельска?”
Таким образом, для Аввакума его “просторечие” противостоит и высоким “еллино-славянским” стилям ученого литературного языка той эпохи, и ухищрениям юго-западной книжйой риторики.
Свой стиль просторечия Аввакум не стесняется уничижительно назвать вяканьем: “Ну, старецъ, моево вяканья много веть ты слышалъ!” — Писал он в своем “Житии”. “Вяканьем” он обозначает, очевидно, разговорно-фамильярную форму уcтной речи, которая не подчиняется официально предписанным нормам “славенского диалекта” и характеризуется свободным проявлением живой, иногда даже областной русской речи.
В произведениях протопопа Аввакума мы обнаруживаем немало черт, присущих говору владимирско-поволжской диалектной группы, к которой принадлежал и говор села Григорова Нижегородского уезда, откуда происходил протопоп. Исследования проф. П. Я. Черных достаточно показательны в данном отношении.
Укажем здесь еще на две, как нам кажется, наиболее заветные синтаксически-фразеологические особенности. Это, во-первых, постоянное употребление так называемого постпозитивного артикля, т. е. форм местоименияот, та, то, те, согласуемых в падеже и числе с предшествующим существительным, например: “бес-от не мужик: батога не боится; боится он креста христова”; “как богородица беса тово в руках-тЬхъ мяла и тебе отдала… и как бес-отъ дрова-те сожег, и как келья-та обгорела, а в ней все цело, и как ты кричал на небо-то”.
Вторая диалектная синтаксически-фразеологическая черта, также присущая владимирско-поволжским говорам, состоит в употреблении повторяющегося глагола не знаю в своеобразной функции, приближающейся к функции разделительного союза, если высказывается сомнение. Приведем отрывок из “Жития”, где Аввакум рассказывает о своем пребывании в тюрьме Андроньева монастыря: “И тут на чепи кинули в темную полатку; ушла в землю, и сиделъ три дни, ни ел, ни пил; во тьме сидя, кланялся на чепи, не знаю — на восток, не знаю — на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно… по исходЬ третьихъ сутокъ захотЬлось есть мнЬ; — после вечерни ста предо мною, не вЬмъ, ангел, не вЬмъ — человек, и по се время не знаю. Токмо в потемках, сотворя молитву и взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать,— зЬло привкусны, хороши! — и реклъ мнЬ: «Полно, довлЬет ти ко укреплению!». Да и не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало! Угодно только — человЬк, а что ж ангелу? ино тца — вездЬ не загорожено”.
В приведенном контексте названный оборот использован дважды. В первый раз в разговорной русской разновидности, в форме дважды повторенного глагола не знаю — пока речь идет о внешне-бытовом изображении подземной палатки. Когда же Аввакум переходит к повествованию о случившемся с ним чуде, тут и стиль меняется, включается церковнославянская лексика, однако оборот остается прежним, но дважды повторяется глаголне вем, придающий всему рассказу оттенок торжественности.
Таким образом, накануне петровских реформ унаследованный от Древней Руси традиционный литературно-письменный язык даже в произведениях наиболее стойких и убежденных противников никоновских церковных новшеств, приходит в живое и непосредственное соприкосновение с народным просторечием и с непринужденной диалектной речевой манерой, чтобы тем самым почерпнуть новые силы и возможности развития. И если сторонники реформы тщательно ограждали свою речь от проникновения в нее простонародных элементов, то их противники стихийно стремились к сближению с языком народных масс.
XVIII век
В ряду общественных реформ, проводившихся при участии Петра I, непосредственное отношение к истории церковнославянского и русского языка имела реформа графики, введение так называемой гражданской азбуки, т. е. той формы русского алфавита, которую мы до сих пор используем в обиходе.
Реформа русской азбуки, проведенная при непосредственном участии Петра I была лишь внешним символом расхождения между церковно-книжным языком и светскими стилями письменной речи. Гражданская азбука приблизила русский печатный шрифт к образцам печати европейских книг. Старая кирилловская славянская графика, служившая русскому народу во всех ответвлениях его письменности в течение семи веков, сохранилась после реформы лишь для печатания церковно-богослужебных книг. Таким образом, она, как писали исследователи в советское время “низводилась на роль иероглифического языка религиозного культа”.
После многолетней тщательной подготовки (шрифт типографии Ильи Копиевича в Амстердаме и в Кенигсберге) новый гражданский шрифт был окончательно утвержден Петром I в январе 1710 г. До нас дошли корректурные листы пробных образцов шрифта, с пометами, сделанными рукою самого Петра I и указывавшими, какие именно образцы букв из представленных на утверждение оставить и какие отменить.
Петровская реформа графики, не перестраивая коренным образом систему русского письма, тем не менее значительно способствовала ее облегчению.
Были устранены те буквы старославянского кирилловского алфавита, которые уже издавна являлись лишними, не передавая звуков славянской речи,—буквы кси, пси, малый и большой юсы. Как дублетная, была устранена буква зело. Всем буквам были приданы более округлые и простые начертания, приближавшие гражданский печатный шрифт к широко распространенному в те годы в Европе латинскому шрифту “антиква”. Отменены были все надстрочные знаки, применявшиеся в кирилловской славянской печати: титла (сокращения), придыхания, “силы” (значки ударений). Это все тоже приближало гражданскую азбуку в европейской графике и вместе с тем значительно упрощало ее. Наконец, были отменены числовые значения славянских букв и окончательно введена арабская цифровая система.
В это время в гражданском языке наблюдается волна заимствований.
Заимствования в течение первой четверти XVIII в. происходит преимущественно за счет заимствования слов из живых западноевропейских языков: немецкого, голландского, французского, частично из английского и итальянского. Наряду с этим лексика продолжает пополняться и из латинского языка. Посредничество польского языка, которое было столь характерно для XVII в., почти сходит на нет, и в Петровскую эпоху русский литературный язык приходит в непосредственное соприкосновение с языками Западной Европы. Мы можем отметить три основных пути, по которым осуществляются словарные заимствования. Это, во-первых, переводы с тех или иных языков книг научного или этикетного содержания. Во-вторых, проникновение иноязычных слов в русскую лексику из речи специалистов-иностранцев — офицеров, инженеров или мастеров, служивших на русской службе и плохо знавших русский язык. В-третьих, привнесение в русский язык иноязычных слов и речений русскими людьми, посылавшимися по почину Петра I за границу и нередко в течение долгих лет там учившимися и работавшими.
М.В. Ломоносов и его «Предисловие о пользе книг церковных».
В 1825 г. А. С. Пушкин следующими словами охарактеризовал разносторонность деятельности Ломоносова: “Соединяя необыкновенную силу воли с необыкновенною силою понятия, Ломоносов обнял все отрасли просвещения. Жажда науки была сильнейшею страстию сей души, исполненной страстей. Историк, ритор, механик, химик, минералог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник: первый углубляется в историю отечества, утверждает правила общественного языка его, дает законы и образцы классического красноречия,… учреждает фабрику, сам сооружает махины, дарит художества мозаическими произведениями и наконец открывает нам истинные источники нашего поэтического языка”.
В другой статье А. С. Пушкин, называя Ломоносова “самобытным сподвижником просвещения”, также подчеркивает универсальный характер его гения: “Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был нашим первым университетом” С этой верной, проникновенной характеристикой невозможно не согласиться.
Одной из самых выдающихся черт деятельности М. В. Ломоносова во всех областях, охваченных его творчеством, мы можем признать его способность соединять теорию с практикой. Эта черта сказывается в постоянном объединении его теоретических изысканий в точных науках (физике, химии, астрономии) с непосредственным применением их в технике и производстве. Например, она проявилась в основании им стекольного и фарфорового завода под Петербургом, предприятия, носящего сейчас имя своего основателя, а цветные смальты, изготовленные на этом заводе, служили Ломоносову материалом для выполнения художественных мозаичных картин, одна из; которых, “Полтавская баталия”, до наших дней украшает собою здание Академии наук в Ленинграде.
И в области филологии теоретические труды Ломоносова — “Риторика”, “Российская грамматика” — были неразрывно” связаны с его литературной деятельностью. Речения, иллюстрирующие то или иное изучаемое им грамматическое явление русского языка, Ломоносов извлекал обычно из своих стихотворных произведений или тут же сочинял стихи специально, так что в его грамматических трудах помещено как бы второе собрание его поэтических сочинений. “Стихотворство — моя утеха; физика — мои упражнения” — вот один из примеров, приведенных в “Российской грамматике”.
Природный речевой слух, активное, с детства усвоенное владение родной севернорусской диалектной речью, дополненное основательным изучением церковнославянского и древнерусского литературного языка, языков классической древности — латинского и греческого, живых европейских языков — немецкого и французского,— способствовали тому, что именно. Ломоносову оказалось под силу и упорядочить стилистическую систему литературного языка в целом, и разработать научны” функциональный стиль русского литературного языка, и преобразовать научно-техническую терминологию.
Ломоносов был первым в России ученым, выступавшим с общедоступными лекциями по точным наукам перед широкой аудиторией на русском языке, а не на латинском, как это было принято в европейской научной и университетской практике того времени. Однако средств, необходимых для выражения научных понятий, в русском литературном языке тогда еще почти не было. И Ломоносову прежде всего необходимо было выработать терминологическую систему для различных отраслей научного знания. Историки точных наук неоднократно отмечали выдающуюся роль Ломоносова в этом отношении.
Ломоносов при разработке терминологии держался следующих точно выраженных научных положений: “а) чужестранные слова научные и термины надо переводить на русский язык; б) оставлять непереведенными слова лишь в случае невозможности подыскать вполне равнозначное русское слово или когда иностранное слово получило всеобщее распространение; в) в этом случае придавать иностранному слову форму, наиболее сродную русскому языку”.
Взгляды на национальную основу русского литературного языка приблизительно в те же годы были сформулированы в виде совета начинающему писателю в произведении, озаглавленном “О качествах стихотворца рассуждение”. В этом произведении читаем: “Рассуди, что все народы в употреблении пера и изъявлении мыслей много между собой разнствуют. И для того бери свойство собственного своего языка. То, что любим в стиле латинском, французском или немецком, смеху достойно бывает в русском. Не вовсе себя порабощай однако ж употреблению, ежели в народе слово испорчено, но старайся оное исправить”.
Таким образом, Ломоносов отстаивает “рассудительное употребление” “чисто российского языка”, однако не отказывается от тех богатств речевого выражения, которые были накоплены за многие века в церковнославянском языке. В новом литературном языке, “ясном и вразумительном”, по мнению Ломоносова, следует “убегать старых и неупотребительных славенских речений, которых народ не разумеет, но при том не оставлять оных, которые хотя и в простых разговорах не употребительны, однако знаменование их народу известно”.
Наиболее отчетливо и полно идеи Ломоносова, составляющие сущность его стилистической теории, которую обычно называют “теорией трех стилей”, изложены и обоснованы в знаменитом “Рассуждении (предисловии) о пользе книг церковных в Российском языке” (1757 г.).
Объективная значимость “Рассуждения…” определяется тем, что в нем Ломоносов строго ограничивает роль церковнославянизмов в русском литературном языке, отводя им лишь точно определенные стилистические функции. Тем самым он открывает простор использованию в русском языке слов и форм, присущих народной речи.
Начинает свое “Рассуждение…” Ломоносов оценкой роли и значения церковнославянского языка для развития русского литературного языка в прошлом. И здесь он воздает должное несомненно положительному воздействию языка церковных книг на язык русского народа. Для Ломоносова церковнославянский язык выступает прежде всего как восприемник и передатчик античной и христианско-византийской речевой культуры русскому литературному языку. Этот язык, по словам Ломоносова, источник “греческого изобилия”: “Оттуда умножаем довольство российского слова, которое и собственным своим достатком велико и к приятию греческих красот посредством славенского сродно”. Церковнославянский язык обогатил язык русский множеством “речений и выражений разума” (т.е. отвлеченных понятий, философских и богословских терминов).
Однако, по мнению Ломоносова, положительное воздействие церковнославянского языка на русский не сводится только к лексическому и фразеологическому обогащению последнего за счет первого. Церковнославянский язык рассматривается в “Рассуждении…” как своеобразный уравнительный маятник, регулирующий параллельное развитие всех говоров и наречий русского языка, предохраняя их от заметных расхождений между собою. Ломоносов писал: “Народ российский, по великому пространству обитающий, не взирая на дальние расстояния, говорит повсюду вразумительным друг другу языком в городах и селах. Напротив того, в некоторых других государствах, например, в Германии, баварский крестьянин мало разумеет бранденбурского или швабского, хотя все того же немецкого народа”. Ломоносов объясняет однородность русского языка на всей территории его распространения и сравнительно слабое отражение в его диалектах феодальной раздробленности также положительным воздействием на язык русского народа церковнославянского языка. И в этом он прав.
Еще одно положительное воздействие языка славянских церковных книг на развитие русского литературного языка Ломоносов усматривал в том, что русский язык за семь веков своего исторического существования “не столько отменился, чтобы старого разуметь не можно было”, т. е. относительно устойчив к историческим изменениям. И в этом плане он противопоставляет историю русского литературного языка истории других языков европейских: “не так, как многие народы, не учась, не разумеют языка, которым их предки за четыреста лет писали, ради великой его перемены, случившейся через то время”. Действительно, использование книг на церковнославянском языке, медленно изменявшемся в течение веков, делает древнерусский язык не столь уж непонятным не только для современников Ломоносова, но и для русских людей в наши дни.
Однако столь положительно оценив значение и роль церковнославянского языка в развитии языка русского в прошлом, Ломоносов для своей современности рассматривает его как один из тормозов, замедляющих дальнейший прогресс, и потому справедливо ратует за стилистическое упорядочение речевого использования восходящих к этому языку слов и выражений.
По Ломоносову, “высота” и “низость” литературного слога находятся в прямой зависимости от его связи с системой церковнославянского языка, элементы которого, сохранившие еще свою живую производительность, замыкаются в пределах “высокого слога”. Литературный язык, как писал Ломоносов, “через употребление книг церковных по приличности имеет разные степени: высокий, посредственный и низкий”. К каждому из названных “трех штилей” Ломоносов прикрепляет строго определенные виды и роды литературы. “Высоким штилем” следует писать оды, героические поэмы, торжественные речи о “важных материях”. “Средний штиль” рекомендуется к употреблению во всех театральных сочинениях, “в которых требуется обыкновенное человеческое слово к живому представлению действия”. “Однако,— продолжает Ломоносов,— может и первого рода штиль иметь в них место, где потребно изобразить геройство и высокие мысли; в нежностях должно от того удаляться. Стихотворные дружеские письма, сатиры, эклоги и элегии сего штиля дольше должны держаться. В прозе предлагать им пристойно описание дел достопамятных и учений благородных” (т. е. исторической и научной прозе). “Низкий штиль” предназначен для сочинений комедий, увеселительных эпиграмм, шуточных песен, фамильярных дружеских писем, изложению обыкновенных дел. Эти три стиля разграничены между собою не только в лексическом, но и в грамматическом и фонетическом отношениях, однако в “Рассуждении…” Ломоносов рассматривает лишь лексические критерии трех штилей.
Ломоносов отмечает в этой работе пять стилистических пластов слов, возможных, с его точки зрения, в русском литературном языке. Первый пласт лексики — церковнославянизмы, “весьма обветшалые” и “неупотребительные”, например, “обаваю, рясны, овогда, свене и сим подобные”. Эти речения “выключаются” из употребления в русском литературном языке. Второй пласт—церковнокнижные слова, “кои хотя обще употребляются мало, а особенно в разговорах; однако всем грамотным людям вразумительны, например: отверзаю, господень, насаждаю, взываю”. Третий пласт—слова, которые равно употребляются как у “древних славян”, так и “ныне у русских”, например: бог, слава, рука, ныне, почитаю. Мы назвали бы такие слова общеславянскими. К четвертому разряду “относятся слова, которых нет в церьковных книгах”, например: говорю, ручей, который, пока, лишь. Это, с нашей точки зрения, слова разговорного русского языка. Наконец, пятый пласт образуют слова просторечные, диалектизмы и вульгаризмы, называемые Ломоносовым “презренными словами”, “которых ни в котором штиле употребить не пристойно, как только в подлых комедиях”.
Рассмотрев указанные лексические пласты, Ломоносов продолжает: “от рассудительного употребления к разбору сих трех родов речений рождав три штиля: высокий, посредственный и низкий.
Высокий штиль должен складываться, по мнению Ломоносова, из слов третьего и второго рода, т. е. из слов общих церковнославянскому и русскому языкам, и из слов церковнославянских, “понятных русским грамотным людям”.
Средний штиль должен состоять “из речений больше в pocсийском языке употребительных, куда можно принять и некоторые речения славенские, в высоком штиле употребительные, однако с великой осторожностью, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употребить в нем можно низкие слова, однако, остерегаться, чтобы не спуститься в подлость”. Ломоносов специально подчеркивал: “в сем штиле должно наблюдать всевозможную равность, которая особливо тем теряется, когда речение славянское положено будет подле российского простонародного”. Этот стиль, образуя равнодействующую между высоким и низким, рассматривался Ломоносовым как магистральная линия развития русского литературного языка, преимущественно в прозе.
Низкий штиль образуется из речений русских, “которых нет в славенском диалекте”. Их Ломоносов рекомендует “смешивать со средними, а от славенских обще неупотребительных вовсе удаляться, по пристойности материи…” Он считал также, что “простонародные низкие слова могут иметь в них (в произведениях низкого штиля) место по рассмотрению”.18 Тем самым давалась возможность проникновению просторечной лексики в язык литературных произведений низкого стиля, чем пользовался нередко и сам Ломоносов, и другие писатели XVIII в., разрабатывавшие эти жанры литературы.
Грамматическим и фонетическим чертам, характерным для того или иного стиля литературного языка Ломосонов уделяет внимание в других трудах, в частности в “Российской грамматике”, систематически разграничивая употребление тех или иных категорий. Обращая внимание на вариантность многих грамматических категорий в русском языке его времени (примеры см. ниже), Ломоносов неизменно соотносил эти видоизменения с употреблением их в высоком или низком штиле.
“Российская грамматика”, созданная Ломоносовым в 1755— 1757 гг., несомненно, может быть признана наиболее совершенным из всех его филологических трудов. Основное ее значение для истории русского литературного языка заключается в том, что это первая действительно научная книга о русском языке; в собственном смысле слова. Все грамматические труды предшествовавшей поры — “Грамматика” Мелетия Смотрицкого и ее переиздания и переработки, выходившие в течение первой половины XVIII в.,—представляли в качестве предмета изучения и описания язык церковнославянский. М. В. Ломоносов же с самого начала делает предметом научного описания именно общенародный русский язык, современный ему.
Второе не менее важное для истории русского литературного языка качество “Российской грамматики” определяется тем, что эта грамматика не только описательная, но и нормативно-стилистическая, точно отмечающая, какие именно категории и формы русской речи, какие черты произношения присущи высокому или низкому стилю.
Книга Ломоносова опирается на предшествующую традицию церковнославянских грамматик, на грамматики западноевропейских языков того времени, а главное, она охватывает живой речевой опыт самого автора, иллюстрировавшего каждое грамматическое явление примерами, созданными им самим.
“Российская грамматика” состоит из шести основных разделов, названных “наставлениями”, которым предшествует пространное “Посвящение”, выполняющее функцию предисловия, В “Посвящении” читается вдохновенная характеристика величия и мощи русского языка. Сославшись на исторический пример императора “Священной Римской империи” Карла V (XVI в.), который пользовался основными языками подвластных ему европейских народов в различных обстоятельствах своей жизни, разговаривая испанским языком с богом, французским с друзьями, итальянским с женщинами и немецким с врагами, Ломоносов продолжает: “Но есть ли бы он российскому языку был искусен, то конечно к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно. Ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверьх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка”.
Величие и мощь русского языка явствуют, по мнению Ломоносова, из того, что “сильное красноречие Цицеронвво, великолепия Вергилиева важность, Овидиево приятное витийство не теряют своего достоинства на российском языке. Тончайшие философские воображения и рассуждения, бывающие в сем видимом строении мира и в человеческих обращениях, имеют у нас пристойные и вещь выражающие речи”. Русский язык достоин глубочайшего изучения “и ежели чего точно изобразить не может, не языку нашему, по недовольному своему в нем искусству приписывать долженствуем”. Эта характеристика может быть расценена как гениальное научное и поэтическое предвидение Ломоносова, ибо в его время русский язык далеко еще не развил всех своих возможностей, раскрывшихся впоследствии под пером великих русских писателей XIX в.
“Наставление первое” в грамматике Ломоносова посвящено раскрытию общих вопросов языкознания и озаглавлено “О человеческом слове вообще”. В этом же разделе дана классификация частей речи, среди которых выделяются в соответствии с давней грамматической традицией следующие “осмь частей знаменательных: имя, местоимение, глагол, причастие, наречие, предлог, союз, междуметие”.
“Наставление второе”—“О чтении и правописании российском”—рассматривает вопросы фонетики, графики и орфографии Говоря о различном произношении слов, свойственном различным наречиям русского языка (северному, московскому и украинскому), Ломоносов, будучи сам уроженцем Архангельской области и носителем севернорусского наречия, тем не менее сознательно отдает предпочтение московскому произношению. “Московское наречие,—пишет он,—не токмо для важности столичного города, но и для своей отменной красоты протчим справедливо предпочитается, а особливо выговор буквы о без ударения, как а, много приятнее”. По указанию Ломоносова, в высоком штиле буква в должна всегда произноситься без перехода в о. Произношение в ряде форм этой буквы как ио (ё) рассматривается им как принадлежность низкого штиля.
В “Наставлении третьем”—“О имени”—содержатся “правила склонений”. В качестве приметы высокого слога Ломоносов отмечает здесь флексию -а в род пад ед. числа муж рода твердого и мягкого склонения. Окончание-у в том же падеже рассматривается как примета низкого стиля “Русские слова,— пишет Ломоносов,— тем больше оное принимают, чем далее от славянского отходят”. “Сие различие древности слов и важности знаменуемых вещей,— продолжает он,— весьма чувствительно и показывает себя нередко в одном имени, ибо мы говорим: святаго духа, человеческаго долга, ангельскаго гласа, а не святаго духу, человеческаго долгу, ангельскаго гласу. Напротив того, свойственнее говорится: розоваго духу, прошлогодняго долгу, птичья голосу” (§ 172—173).
Подобное же стилистическое соотношение устанавливается Ломоносовым и между формами предложного падежа (кстати, отметим, что Ломоносов впервые ввел этот грамматический термин для обозначения падежа, ранее называвшегося сказательным) мужского рода на е (ять) и на у (§ 188—189).
Формы степеней сравнения на -ейший, -айший, -ший также признаются приметой “важного и высокого слога, особливо в стихах: далечайший, светлейший, пресветлейший, высочайший, превысочайший, обильнейший, преобильнейший”. При этом Ломоносов предупреждает: “но здесь должно иметь осторожность, чтобы сего не употребить в прилагательных низкого знаменования или неупотребительных в славянском языке, и не сказать: блеклейший, преблеклейший; прытчайший, препрытчайший” (§ 215).
“Наставление четвертое”, имеющее заглавие “О глаголе”, посвящено образованию и употреблению различных глагольных форм и категорий, и здесь также даны стилистические рекомендации.
В “Наставлении пятом” рассматривается употребление “вспомогательных и служебных частей словца”, в том числе и причастий, и содержатся важные стилистические указания. По мнению Ломоносова, причастные формы на -ущий, -ащий могут образовываться лишь от глаголов, “которые от славянских как в произношении, так и в знаменовании никакой разности не имеют, например: венчающий, питающий, пишущий” (§ 440), а также от глаголов на -ся: возносящийся, боящийся (§ 450). “Весьма не надлежит, — писал Ломоносов, — производить причастий от тех глаголов, которые нечто подлое значат и только в простых разговорах употребительны”, например: говорящий, чавкающий (§ 440), трогаемый, качаемый, мараемый (§ 444), брякнувший, нырнувший (§ 442). Примечательно также наблюдение Ломоносова о соотношении употребления причастных оборотов и параллельных им придаточных предложений со словом который. Причастные конструкции, — полагал Ломоносов,—“употребляются только в письме, а в простых разговорах должно их изображать через возносимые местоимения который, которое, которая” (§ 338, 443) .
Шестое “Наставление”, посвященное вопросам синтаксиса, озаглавлено “О сочинении частей слова” и разработано в “Российской грамматике” значительно менее подробно, что отчасти восполняется рассмотрением подобных же вопросов в “Риторике” (1748 г.). В области синтаксиса литературно-языковая нормализация, по наблюдениям В. В. Виноградова, в середине XVIII в. была сосредоточена почти исключительно на формах высокого слога.
Отметим, что Ломоносов в § 533 грамматики рекомендовал возродить в русском литературном языке оборот дательного самостоятельного. “Может быть со временем,—писал он,— общий слух к тому привыкнет, и сия потерянная краткость и красота в российское слово возвратится”.
Следует заметить, что синтаксис литературного языка XVIII в. ориентировался на немецкий или латинский, в частности сложные предложения с причастными оборотами строились по образцу названных языков. Язык прозаических произведений самого Ломоносова в этом отношении не представлял исключения. В них преобладали громоздкие периоды, причем глаголы-сказуемые в предложениях, как правило, занимали последнее место. Равным образом и в причастных или деепричастных оборотах аналогичное место принадлежало причастным или деепричастным формам. Приведем в качестве примера отрывок из слова Ломоносова “О пользе химии”: “…Натуральныя вещи рассматривая, двоякого рода свойства в них находим. Одне ясно и подробно понимаем, другия хотя ясно в уме представляем, однако подробно изобразить не можем… Первыя чрез геометрию точно размерить и чрез механику определить можно; при других такой подробности просто употребить нельзя; для того, что первыя в телах видимых и осязаемых, другие в тончайших и от чувств наших удаленных частицах свое основание имеют”. В работах Г. Н. Акимовой убедительно показано, что разносторонняя деятельность Ломоносова и в области синтаксиса способствовала становлению “органической фразы” в современном русском языке.
Таким образом, стройная стилистическая система, созданная Ломоносовым для русского литературного языка середины XVIII в., стремилась охватить все компоненты языка и отвечала нуждам развивавшейся русской литературы, соответствуя принципам классицизма.
Во всем творчестве М. В. Ломоносова как ученого и поэта— в разработке им терминологии в качестве важнейшей предпосылки создания научного стиля, в его теоретических рассуждениях и поэтической практике — нашло живое отражение состояние русского литературного языка середины XVIII в. и подготовлены исходные позиции для дальнейшего совершенствования языковых норм и приближения их к разнообразным потребностям формирующейся русской нации.
Церковнославянский язык в последней трети XVIII века.
В последней трети XVIII века произошли серьезные изменения в области функционирования церковнославянского языка в русском обществе.
церковнославянская речевая культура, господствовавшая в русском дворянском обществе еще в середине XVIII в., при Ломоносове и Сумарокове, постепенно утрачивает свое ведущее положение и сменяется западноевропейским, главным образом французским воздействием на речь дворянства, а через него и на язык всего общества. Французский язык—язык великих просветителей: Вольтера, Дидро, Руссо — в то время являлся наиболее лексически богатым и стилистически развитым языком Европы.
В литературных произведениях, написанных выдающимися писателями второй половины XVIII в., мы находим немало свидетельств указанных языковых процессов.
Так, Д. И. Фонвизин в “Чистосердечном признании” (1790 г.) на личном примере изображает, как провинциальный дворянин в годы его юности сначала изучал русский язык по сказкам дворового человека и по церковным книгам, а затем, попав в Петербург и устремившись “к великолепию двора”, убеждался, что без знания французского языка в аристократическом кругу столицы жить невозможно. Он писал: “Как скоро я выучился читать, то отец мой у креста заставлял меня читать. Сему обязан я, если имею в российском языке некоторое знание, ибо, читая церковные книги, ознакомился с славянским языком, без чего российского языка и знать невозможно”. “Стоя в партерах, — пишет Д. Фонвизин о первых годах пребывания в столице,—свел я знакомство с сыном одного знатного господина, которому физиономия моя понравилась, но как скоро он спросил меня, знаю ли я по-французски, и услышав от меня, что не знаю, то он вдруг переменился и ко мне похолодел: он счел меня невеждою и худо воспитанным молодым человеком, начал надо мною шпынять… но тут я узнал, сколько нужен молодому человеку французский язык и для того твердо предпринял и начал учиться оному”.
В произведениях Д. Фонвизина, в частности в ранней редакции “Недоросля”, мы находим изображение культурно-языкового расслоения в русском дворянском обществе той поры, борьбу между носителями старой речевой культуры, опиравшейся на церковнославянскую книжность, и новой, светской, европеизированной. Так, отец Недоросля, Аксен Михеич, высказывает свои мечты о том, чтобы “одумались другие отцы в чужие руки детей своих отдавать”. “Намеднись был я у Родиона Ивановича Смыслова и видел его сына… французами ученого. И случилось быть у него в доме всенощной, и он заставляет сына-то своего прочесть святому кондак. Так он не знал, что то кондак, а чтобы весь круг церковный знать, то о том и не спрашивай”. Между Аксеном Михеичем и Добромысловым (прообраз будущего Правдина) происходит следующая беседа о воспитании детей дворянства: “Аксен: Неужели-то ваш сын выучил уже грамоту?
Добромыслов: Какая грамота? Он уже выучился по-немецки, по-французски, по-итальянски, арифметику, геометрию, тригонометрию, архитектуру, историю, географию, танцевать, фехтовать, манеж и на рапирах биться и еще множество разных наук окончил, а именно на разных инструментах музыкальных умеет играть.
Аксен: А знает ли он часослов и псалтырь наизусть прочесть?
Добромыслов: Наизусть не знает, а по книге прочтет.
Аксен: Не прогневайся ж, пожалуй, что и во всей науке, когда наизусть ни псалтыри, ни часослова прочесть не умеет? Поэтому он и церковного устава не знает?
Добромыслов: А для чего же ему и знать? Сие предоставляется церковнослужителям, а ему надлежит знать, как жить в свете, быть полезным обществу и добрым слугою отечеству.
Аксен: Да я безо всяких таких наук, и приходский священник отец Филат выучил меня грамоте, часослов и псалтырь и кафизмы наизусть за двадцать рублев, да и то по благодати божьей дослужился до капитанского чину”.
Таким образом, традиционное церковнокнижное образование и воспитание сменяется светским, западноевропейским, проводниками которого были иностранные гувернеры. Хотя некоторые из них и не отличались высоким культурным уровнем, но в одном они всегда преуспевали: обучали своих питомцев непринужденно разговаривать на иностранных языках.
В комедии “Бригадир” (1766 г.), Фонвизин комически-сгущая краски, показывает языковое и культурное расслоение-русского дворянства. В его изображении речь различных групп” русского дворянского общества настолько различна, что он” порою даже не в состоянии понять друг друга. Бригадирша не понимает смысла условных метафор церковнославянского языка в речи Советника, вкладывая в них прямое, бытовое значение:
“Советник: Нет, дорогой зять! Как мы, так и жены наши, все в руце создателя: у него и власы главы нашея изочтены суть.
Бригадирша: Ведь вот, Игнатий Андреевич! Ты меня часто ругаешь, что я то и дело деньги считаю. Как же это? Сам господь волоски наши считать изволит, а мы, рабы его,. и деньги считать ленимся,—деньги, которые так редки, что целый парик волосов насилу алтын за тридцать достать. можно”.
В другой сцене бригадирша признается: “Я церковного-то” языка столько же мало смышлю, как и французского”.
Во втором действии пьесы с неменьшей комической заостренностью жаргон офранцузившихся “щеголей” и “щеголих”-противопоставляется просторечию дворян старшего поколения. Вот характерный диалог:
Сын: Моn реrе! Я говорю: не горячитесь.
Бригадир: Да первого-то слова, черт те знает, я не разумею.
Сын: Ха-ха-ха-ха, теперь я стал виноват в том, что вы по-французски не знаете”.
Подобных сцен взаимного непонимания немало в комедии “Бригадир”.
XIX-XXвв.
История церковнославянского языка XIX-XX в. практически не изучена. Академическая наука не обращалась к истории этого языка, т.к. возникший в XVIII-XIX в. интерес к старославянскому языку был связан с изучением сравнительной грамматики славянских языков, поэтому в центре внимания исследователей оказывались только древнейшие тексты. В духовных академиях история ц/сл. языка позднего периода также не разрабатывалась. Из книги в книгу переходило утверждение, что после исправления книг при патриархе Никоне и его преемниках язык и текст богослужебных книг оставался неизменным.
Пионером изучения ц/сл. языка позднейшего периода стал выпускник парижского Свято-Сергиевского института Б.И.Сове[2]. Проанализировав случайные упоминания о выходе богослужебных книг в исправленном виде, рецензии и мемуары Б.И.Сове убедительно показал, что богослужебные книги XIX-XX в. имеют историю[3]. Т.к. Б.И.Сове жил вне России, ему не были доступны архивные материалы и его работы оказались скорее программой, чем исследованием.
Приступая к изучению истории церковнославянского языка нового периода, мы сталкиваемся с серьезными источниковедческими проблемами. Приходится иметь дело с сотнями изданий одного и того же текста, причем в выходных данных богослужебных книг, как правило, отсутствует информация об исправлениях или же пересмотре текста. Сориентироваться в этом море изданий — непростая задача.
Мы будем опираться на тот факт, что контроль за богослужебными книгами всегда являлся обязанностью высшей церковной власти. Относительно контроля над богослужебными книгами мнение «Духовного регламента» практически не отличается от деяний Поместного собора 1917-1918 г [4]. В обоих случаях постулируется жесткий контроль высшей церковной власти над исправлением богослужебных книг и введением в богослужебный обиход новых служб и акафистов. Отсюда следует, что изучение материалов синодального архива может дать возможность еще до просмотра выделить издания, при подготовке которых текст был подвергнут правке. Такие издания естественно являются для историка церковнославянского языка наиболее существенными. Именно на них исследователь истории церковнославянского языка должен сосредоточить свое внимание, отказавшись от время емкого сплошного просмотра.
Литургический, как и любой нормированный язык, изменяется в результате сознательной деятельности кодификаторов и справщиков. Поэтому историю литургического языка можно рассматривать как историю институтов, контролирующих издание богослужебных книг. Это хорошо вписывается в предложенную Н.И.Толстым схему истории литературного языка как последовательную смену эпох централизации (жесткое нормирование) и децентрализации (потеря строгости нормы и проникновение локальных явлений)[5]. В истории цсл. языка эпохам централизации соответствует централизация издательской деятельности с сильными органами контроля за богослужебными книгами, в то время как для эпох децентрализации характерно обилие типографий, осуществляющих издание богослужебной литературы, и слабость централизованного контроля над богослужебными книгами.
Таким образом, уже на основе беглого просмотра архивных источников возможно составить приблизительную периодизацию истории церковнославянского языка. В результате такого рассмотрения исследователи[6]получили следующую схему:
1) Синодальная эпоха — период максимальной централизации контроля;
2) Эпоха открытых гонений на Церковь (1918-1943) — период децентрализации.
3) Эпоха издательского отдела Московской Патриархии (1943-1987) — период централизации.
4) Эпоха перестройки и постсоветское время (1987- по настоящее время) — период децентрализации.
Рассмотрим каждый из периодов более подробно:
1. Синодальная эпоха (Период максимальной централизации)[7].
Все новые издания богослужебных книг утверждаются Синодом. Причем правом первого издания основного круга богослужебных книг обладала только Москва.
В середине XIX века вопрос о языке богослужения начинает обсуждаться в церковной печати, причем по сравнению с XVI-XVII вв. акценты этих споров заметно смещаются. Если раньше в центре внимания были вопросы текстологии (т.е. соответствие богослужебных книг греческому оригиналу или же кирилло-мефодиевскому переводу), то теперь центральными оказываются проблемы семантики. Предполагалось, что человек, говорящий по-русски и знакомый с правилами цсл. грамматики, должен однозначно понимать тексты, звучащие в церкви во время службы. О месте, которое занимала эта проблема в церковном сознании, свидетельствует тот факт, что когда в 1905 г. Синод разослал анкету о возможности церковных реформ, то почти треть опрошенных архиереев высказалась о необходимости сделать богослужение более понятным для мирян[8].
Стремлением сделать богослужение более понятным объясняются попытки создания при Синоде постоянно действующей комиссии по исправлению богослужебных книг.
В 1869 г. по инициативе митр. Московского Иннокентия (Вениаминова) в Москве создается комитет, занимающийся редактированием богослужебных книг, который работал над. исправлением Служебника, а также занимался нормализацией пунктуации в славянском Евангелии. Работа этой комиссии была продолжена синодальной комиссией, возглавляемой еп. Саввой (Тихомировым). Однако практические результаты деятельности этой комиссии были незначительны[9].
В 1907 г. при Синоде создается Комиссия по исправлению богослужебных книг, которую возглавил архиепископ Сергий (Страгородский). В работе Комиссии принимали участие крупнейшие слависты и литургисты своего времени: А.И.Соболевский, Е.И.Ловягин, И.А.Карабинов, И.Е.Евсеев, А.А.Дмитриевский и др. Комиссия успела подготовить новую редакцию Постной и Цветной триоди. Сохраняя цсл. орфографию и морфологию, справщики последовательно заменяли грецизированные синтаксические конструкции и слова, непонятные носителям русского языка. Из-за революционных событий новая редакция богослужебных книг не вошла в употребление. Большая часть тиража погибла[10].
Синодальная эпоха завершается Поместным собором 1917-1918 г. Работа Собора была насильственно прервана революционными событиями и многие его постановления, касающиеся богослужебного языка, были опубликованы лишь в последнее время. На Соборе вопросами языка и книжной справы занимался особый отдел «О богослужении, проповедничестве и храме», который сформулировал программу и основные принципы книжной справы[11]. Возглавляемая арх. Сергием Комиссия по исправлению богослужебных книг должна была стать постоянно действующим органом.
Среди тем, которые должен был рассмотреть Собор был также вопрос о возможности богослужения на национальных (русском, украинском и т.д.) языках. В подготовленном проекте документа высшей церковной власти давалось право допускать переводы к богослужебному употреблению. Разрешения вводить переводы явочным порядком без санкции высшей церковной власти в этом проекте не содержалось. Поэтому раздающиеся в последнее время голоса об обновленческой ориентации этой стороны работ Собора лишены оснований.
2. Эпоха открытых гонений на Церковь (1918-1943) (Период децентрализации)
Отношение церковной власти к контролю над текстом богослужебных книг формально не изменилось. Однако реальная ситуация оказалась совершенно иной. Революционные события, государственные репрессии и конфискация всех церковных типографий привели к резкому сокращению числа изданий на церковнославянском языке. Проблемы языка и книжности если и обсуждались, то оставались на периферии церковного сознания. Невозможность осуществлять издания богослужебной (и вообще церковной) литературы вела к децентрализации книжной справы. Деятельность такова рода ограничивается кружками единомышленников. Новые службы и акафисты распространяются в машинописных копиях, лишь в исключительных случаях появляясь в печати..
В связи с декларациями обновленцев о необходимости радикальных литургических реформ проблема литургического языка вновь становится предметом дискуссии. Поскольку деятельность обновленцев в этом направлении ограничивалась лишь декларациями и малопрофессиональными переводами[12], дискуссии 20-х годов не внесли ничего нового по сравнению с полемикой начала века.
Т.о., для периода 1917-1943 можно говорить о лингвистических взглядах отдельных людей или группировок. Материалы этого периода содержатся в периодических изданиях 20-х годов, а также в частных архивах. Значительная часть материалов, относящихся к этой эпохе, безвозвратно погибла.
3. Эпоха Издательского отдела Московской Патриархии (1943-1987) Период централизации
Изменение характера взаимоотношений церкви и государства и возможность, пусть в скромных размерах, осуществлять издания богослужебной литературы ведет к наступлению нового периода централизации. На протяжении этого периода Издательский отдел Московской патриархии был единственным издательством, осуществляющим издание богослужебных книг на территории СССР[13] , что несомненно явилось мощным унифицирующим фактором.
Вопросы литургического языка и книжной справы эпизодически обсуждались на заседаниях Синода в связи с утверждением к богослужебному употреблению новых служб и молитвословий. Однако лингвистические проблемы здесь не рассматривались[14]. В 1957 г. при Патриархе была создана Календарно-богослужебная комиссия[15]. Комиссия занималась в основном проблемами богослужебного устава, эпизодически обращаясь к вопросам книжной справы и редактирования богослужебных книг. Эта Комиссия, которую возглавлял деятельный участник Собора 1917-1918 г. еп. Афанасий (Сахаров), послужила связующим звеном между Поместным Собором 1917-1918 г. и изданием богослужебных книг 50-60-х годов[16]. В истории цсл. книжности XX века еп. Афанасий занимает исключительное место.
Участник Собора 1917-1918 г., он стремился возобновить работу над богослужебными книгами, которая была прервана революционными событиями. В соответствии с программой Сергиевской комиссии им был исправлен круг служебных миней. Выполняя пожелание Собора 1917-1918 гг. о внесении в месяцеслов всех русских памятей, еп. Афанасий собрал огромную библиотеку машинописных и печатных служб русским святым. Язык этих служб также был несколько исправлен. Собрание еп. Афанасия легло в основу дополнений к изданным Московской Патриархией служебным минеям[17].
К этому периоду относится любопытный опыт пересмотра текста церковнославянских богослужебных книг по современному греческому тексту. Эта работа была непосредственно связана с проходившим в 1961 г. на о. Родос Всеправославным совещанием по подготовке Предсобора (Всеправославного Собора). Среди вопросов, которые предлагалось вынести на Предсобор был вопрос : «Единообразия уставного и литургического текстов в богослужении и совершении таинств. Пересмотр и научное издание»[18]. В этой связи в Московской духовной академии в качестве курсовых работ осуществляется перевод на церковнославянский язык греческого Служебника. Строго говоря, здесь мы имеем не перевод, а пересмотр современного славянского Служебника по греческому тексту. Опыт продолжения не имел. Тексты переводов хранятся в библиотеке МДА[19].
Наиболее важным событием этого периода стало издание в 1978-1988 годах круга служебных миней. В это издание вошло огромное количество служб, прежде не публиковавшихся. По сравнению с дореволюционными минеями[20] объем этого издания увеличился более чем вдвое. Незнакомство советских цензоров с цсл. языком и церковной историей позволило напечатать ряд текстов, содержание которых шло вразрез с тем, что в те годы считалось допустимым, в том числе и службу иконе Богоматери Державной.
4. «Перестройка». 1987- по настоящее время. Период децентрализации
Возникновение в конце 80-х годов значительного числа церковных издательств, печатающих среди прочего и богослужебную литературу, явилось началом очередного периода децентрализации. Репринтные переиздания богослужебных книг, относящихся к разным редакциям и лингвистическим традициям, привели к некоторому размыванию норм церковнославянского языка.
Одновременно в контексте полемики церковных консерваторов и реформаторов возобновляются споры о возможности богослужения на русском языке. Полемика сводится к общим местам. Вопросы переводческой техники, источников и т.д. спорящих как правило не интересуют. В связи с этими дискуссиями появляются новые переводы богослужебных книг. Это малопрофессиональные опыты, которые не имеют серьезного значения и являются шагом назад по сравнению с аналогичными переводами начала века.
КУПЕЛЬКА.СОВЕСТЬ
КУПЕЛЬКА.АЛТАРЬ.ОДЕЯНИЯ